Детская группка ещё дальше ушла вперёд, тактично давая понять, что дела взрослых — такие понятные, разумеется — её не интересуют, и только на перекрёстках иногда замирала, вопросительно поглядывая назад двумя десятками глаз, на что Альфия отвечала царственно-плавным взмахом руки: вперёд, направо, налево. Быстро выев сердцевину неопределённости, разговор перекинулся на судьбу, с которой так решительно и бесповоротно распорядился этот захолустный городок, создав себе мировую, день ото дня возрастающую славу тем, что не приютил живую душу, но принял в землю свою исстрадавшееся тело. Лыков ничего не видел вокруг — ни улиц, ни домов, ни деревьев — только разбитый тротуар под ногами, чтоб не споткнуться, и её — Альфию, и только слышал её рассказ. Он не знал всех подробностей скорбного конца и теперь впивал их с напряжённым вниманием, подогретым общей восторженностью от того, что она шла рядом, от восхитительной музыки её голоса, от стихов, которые они вместе вспоминали, помогая друг другу и даже прочитывая кое-что дуэтом, как бы создавая мимоходом новый жанр, ничем, решили, не уступающий пению. Кому случалось отыскать родственную душу в прекрасной оболочке телесного, легко воскресит в памяти тот особый род тихого экстаза, будто приподнимающего и окрашивающего мир в солнечные тона. С каждой новой протекшей минутой Альберт Васильевич всё более укреплялся в сознании: его собственная судьба оказалась в каком-то мистическом скрещении с судьбами Высокого Искусства и Мировой Любви. Не то чтобы он мог сейчас размышлять об этом, оперируя столь отвлечёнными категориями; он это чувствовал (ничуть не менее плодотворный способ философствования!), а говоря более определённо, всем своим поведением демонстрировал готовность рабски следовать за этой женщиной, куда бы она ни направилась в следующую секунду, на что бы ни обратила своё внимание, какую бы прихоть ни выставила для того чтобы испытать его силу, мужество или способность к самопожертвованию. Они шли теперь к тому дому, где… О, ирония злых богов! На улице Жданова — он не ослышался?! Именно так, увы. Должно быть, по случаю большой победы, одержанной в борьбе за торжество тьмы. И ведь какова экономия! Не растрачено зря ни минуты государственного времени, ни листка бумаги, ни грамма свинца. Идеально тихое убийство. Как они потирали руки на очередном торжественном заседании! — ещё бы, не каждый день залетает в силки крупная дичь. Слушали. Постановили: переименовать улицу, где стоит дом, хозяев наградить ценным подарком. В гневе Альфия была ещё прекраснее: глаза её потемнели, на скулах выступил горячий румянец, высокий чистый лоб перерезал веер сбегающих к переносице морщинок, презрительно кривились, выгибались луком губы. Повинуясь непреодолимой тяге, то ли желая успокоить, то ли просто коснуться, он дотронулся до её руки и не встретил отказа. Гневная тирада оборвалась, из разжавшихся пальцев выпал меч. То, что последовало дальше, ни тот, ни другой не смогли бы объяснить с точки зрения общепринятых норм, — оно требует перехода на другой, более глубинный уровень анализа, возможно, оперирующего понятиями бессознательного. Альберт Васильевич легонько сжал с боков крупную длиннопалую кисть и — ладонь на ладони — поднёс тыльной стороной к губам, запечатлевая, с перехваченным дыханием, с сердцем, выскакивающим из груди, долгий, исполненный горячей нежности поцелуй. И что тут такого? — спросит какой-нибудь завзятый скептик, прошедший через горнило сексуальной революции, — подумаешь, поцеловал даме ручку! Раньше это было принято повсеместно и всечасно практиковалось безо всяких на то сомнений. Но ведь — раньше, ответим мы. Анатомия любви изменилась, и не меньше, чем изменили годы лицо мира, истерзанного вашими революциями, войнами и научно-техническим так называемым прогрессом. Сей воображаемый диалог успел пронестись в уме Альберта Васильевича, пока он ощущал на губах теплоту и вдыхал аромат её молодой кожи, — возможно, потому, что в пограничных ситуациях (когда оказываешься перед лицом смерти, а равно и любви) мысль ударяет подобно молнии; но поскольку он вообще потерял совершенно чувство времени, таковое могло случиться и по причине чрезмерной длительности самого поцелуя. Альфия мягко высвободила руку, и он скорее догадался, чем увидел, что она приветственно помахала кому-то на другой стороне улицы. Лыков очнулся от своего сна наяву и, оглядевшись, с удивлением обнаружил, что любовный порыв захватил его на том месте, где совсем недавно ему указывала путь на погост демонического вида старуха с папиросой. Ба! да это она сама и стоит всё так же с ведром у водоразборной колонки, и её-то и приветствует Альфия! «Моя бабушка». Лыков галантно поклонился и получил в ответ незамысловатый иероглиф белым папиросным мундштуком в засветившемся на солнце облачке табачного дыма. Они прошли ещё немного вперёд и повернули в узенькую, заросшую травой и бурьяном улочку с пешеходной тропинкой посередине, которая вскоре привела их к овражку, наискось пересекающему два ряда глядящих друг другу в окна бревенчатых изб. По дну оврага вяло струился ручеёк; бетонный мостик захватывал тропу, выносил её на другую сторону, и там она пряталась в тени старых деревьев, обступивших полуразрушенный остов храма, даже в забросе и запустении своём поражающий подлинным величием. Лыков аж присвистнул от изумления. Теперь Альфия взяла его за локоть и повернула лицом к крайней, у оврага, трёхоконной избе: на правом венце её неуклюже лепилась мемориальная доска. «В этом доме… известная русская поэтесса..». Всё бездарно и без души. Избёнка, впрочем, была аккуратно выкрашена ядовито-салатной зеленью, под железом, того же цвета штакетник обегал по краю оврага небольшой, засаженный, видно, картофелем участок земли. Позади дома виднелись кроны яблонь, в палисаднике, перед занавешенными окнами увядал от раннего майского зноя неухоженный цветничок. Калитку, перекрывшую доступ к наглухо замкнутой веранде, увенчивала традиционная табличка с извещением о злой собаке: чтоб не совались. Ходят слухи, сказала Альфия, вроде бы и крючок тот в сенях, в потолочной балке, цел целёхонек. Да что говорить (Лыков снова оглянулся на храм) при виде поруганной красоты — если сам положил все силы и всю жизнь на её сотворение, — как не пойти и не повеситься на первом попавшемся на глаза крюку? Дети воробьями облепили заборчик — читали выбитое на мраморе. Пусть читают, кто-нибудь из них, может, поймёт со временем, какая душа отлетела тут в иной, безусловно, лучший мир, а поняв — вернётся и устроит всё вокруг с благоговением и любовью и объяснит людям,