Они прошли на кухню и сели за стол, у окна, открывающего над слоистой плёночкой одиноко предлежащей крыши по ту сторону улицы лесистую холмящуюся даль. Сумеречный свет, тяжелея и отстаиваясь внизу всеми оттенками зелёного, возносился вверх через толщу белесоватой пустоты к темнеющему в лилово-синих переливах и уже загоревшемуся несколькими звездами небу. Мельком взглянув в окно и восхитившись мысленно разверзшейся за ним перспективой, Лыков перевёл тотчас взгляд на девушку и, пока ставил на плиту чайник, собирал на стол, извлекал из холодильника небогатый провиант, собранный в дорогу и, в общем-то, плохо приспособленный для угощения, — по большей части всё смотрел на неё, с трудом отводя глаза всякий раз, когда этого требовали обстоятельства дела, но тут же и возвращаясь к источнику — такого неожиданного! — своего вдохновения. Она сидела, положив локти на столешницу, и смотрела в окно, вдаль, являя в грациозном повороте головы античный профиль необыкновенной чистоты линий. Молчали, как бы давая понять друг другу, что некуда спешить и что, возможно, вот эти минуты перехода — из чуждости, скрытости, взаимного небытия — в плотнеющие слои чувственных ощущений, стеснения духа и такой их странной предполагающейся слиянности суть главная прелесть текучего времени, самой жизни. И даже грусть в такие минуты — оттого что всякому чувству суждено умереть — даже она прекрасна. Это было очень острое переживание, и Альберт Васильевич, человек и без того по природе своей весьма чувствительный, с душой, по справедливости будет сказать, женского склада (не в укор ему то замечено), старался продлить его своим молчанием. Сумерки быстро сгущались; тишина, изредка нарушаемая только соприкасающимися предметами сервировки, неосторожным движением, вдруг неожиданно громким урчанием холодильника, какими-то стуками за стеной, — тишина была осязаема, как и осязаема густеющая тьма. Как и почти осязаемо тело девушки, которое в воображении своём Лыков уже вбирал в себя обнажённым, упоительно-прохладным, доверчивым. Его чувственный пыл, однако, взметённый было её неожиданно лёгким согласием пойти в гостиницу и достигший апогея в момент «перехода границы», теперь явственно спадал, освобождая место прибывающей нежности. Потом, всё так же глядя в окно, Альфия стала читать стихи: «Я расскажу тебе про Великий Обман, я расскажу тебе, как ниспадает туман на молодые деревья, на старые пни, как погасают огни в низких домах…». И дочитала до конца, и повернула к нему лицо, и, подняв глаза с расширенными зрачками, посмотрела прямо, будто вручая себя в его полное распоряжение. Тем временем уже стали расплываться очертания предметов, в доме напротив загорелись окна, Лыков подошёл к двери и щёлкнул выключателем. От яркого света оба зажмурились и рассмеялись. «Немного коньяка?» — спросил Альберт Васильевич. «Пожалуй», — ответила она и с вежливым удивлением окинула взглядом стол: несмотря на дальность и тяготы перевозок, кое-что из непортящихся столичных, распределяемых в министерстве деликатесов достигли-таки забытой богом и властями глубинки и теперь поблескивали отражениями тёплого огня вкупе со внутренней, исходящей из самой плоти яств возбуждающей энергией. А и всего-то навсего немного балычка, да копчёной колбаски, да баночка красной икры и несколько «мишек» для чаепития. Или к кофе. По правде сказать, возилось всё сие больше для «смазки» деловых контактов, то бишь — умащивания секретарш и, при необходимости, машинисток, и если не было ещё раздарено, то лишь по чистой случайности. А коль в основе нашей жизни лежит некий телеологический принцип, то наверно потому, что ждало именно этого загаданного судьбою случая. Альберт Васильевич извлёк из чемодана знаменитую флягу и водрузил на стол к ещё большему изумлению гостьи.