Сидя в старой деревенской корчме, вы вместе смотрели, как барышник с золотой цепочкой на толстом брюхе, распирающем засаленный жилет, вводит в дверь каурого жеребца. Намотал уздечку на руку, дергает. Испуганное животное ржет, вскидывает морду к потолку, вертит потным, лоснящимся крупом. В углу наяривает на скрипке цыган. У него черные руки с рубцеватыми суставами, ветхая рубаха с закатанными выше локтя рукавами кажется серебристой. Ржание сбивает ритм мелодии, но еще миг — и движения смычка вновь становятся уверенными. Когда скрипач поворачивается к окну, свет падает на его скуластое лицо, обтянутое опаленной прыщавой кожей. Цыган плавно переводит глаза, следя за изогнутым, точно змеиная голова, кончиком смычка.
— Давай, Софрон, наяривай, рви струны, цыганская твоя рожа! — орет барышник.
Раскорячившись, он лезет в задний карман штанов, обтянувших его жирные ляжки, вытаскивает банкноту и, не поглядев, какая она, прилепляет к потному лбу скрипача. Бумажка на секунду задержалась там, потом краешек отгибается, и она пролетает наискосок от скрипки. Жеребец на лету перехватывает ее, мнет губами, а затем роняет скрипачу под ноги. Тот нагибается за предназначенным ему подарком и, чувствуя у себя на шее дыхание коня, благодарно смотрит на барышника. Потом вытирает заслюнявленную бумажку о бороду…
Нет уже на свете твоего приятеля, и некому больше вспомнить о тебе. Цепочка покойного барышника, натянутая гирьками остановившихся ходиков, уже много лет висит под пыльным его портретом. Шкура жеребца, чьи порывистые движения отражались в зрачках цыгана, валяется, изъеденная молью, на чердаке.
Горстка пыли па часах–ходиках да клок рыжеватых волосков из гривы, которой когда–то коснулась песня скрипки, — вот и все, что осталось… Тишина и забвение…
Эти мысли с особой силой завладели художником в тот летний вечер, когда он ехал в старинный венгерский горо–док, о котором много читал и слышал. Кружевные тени акаций ложились под ноги лошади, и колеса проезжали по ним, слегка потряхивая бричку.
Лошадь была вороная, тонконогая, уздечка увешана бесчисленным множеством маленьких, с горошину, колокольчиков.
Он провел в степи изумительный день. Старинная корчма, куда он зашел пообедать, встретила его приятной прохладой п полутьмой, в которой светились огни свечей. От их трепетанья потолок над головой спускался ниже, когда огоньки пригибались при появлении очередного посетителя, либо подымался вверх — матовый, ровный, когда говор стихал и ничей силуэт не закрывал проема распахнутой двери…
Он пил прозрачное бадачонское вино (сквозь стенки тонкого стакана были видны дрожащие огоньки. свечей) и, оборачиваясь к двери, видел, как в дальнем краю степи движутся кони, больше напоминавшие красноватое облако, чем табун.
После того дня тихой радости художник увидел за обочиной старое солдатское кладбище. На заросших лишайником надгробных камнях — эмалированные медальончики величиной с куриное яйцо. Он вылез из пролетки, подошел к ближайшей могиле. Она давно уже сровнялась с землей. Только номер на табличке еще можно было различить — 1230. Трава и корни акаций спрятали от мира того, кто более полувека назад шагал под кайзеровскими знаменами и, возможно, убивал детей, насиловал девушек в грязном галицийском хлеву… А потом в каком–нибудь палаточном госпитале под раскаленным от солнца брезентом, пробитым крупными стежками, через которые проглядывало небо, писал жене длинные письма, обещая скоро вернуться и привезти ей русскую шаль с длинной черной бахромой. Шаль эта, вороятно, давно сгнила в его солдатском ранце… «Каким был ты, кайзеровский солдат номер 1230? — думал художник. — Как звали тебя? Йожефом, Шандором, Иштваном? Какого размера были у тебя сапоги, воняли ли твои портянки после долгих походов? Сгрыз ли нутро твое тиф или ты рухнул с лошади, в последний миг увидев над собой свистящую саблю, которая рассекла тебя надвое, и портупея с манеркой, наполненной ворованным вином, тоже перерубленная, упала на камни?..»
Эмалированные номерки на солдатском кладбище немо смотрели на него. Забытые воины кайзера превратились в цифры — бесконечный ряд цифр, молчания и тоненького посвистывания сусликов.
Почувствовав, что седок поднялся в бричку, лошадь дожевала сорванную траву и затрусила, потряхивая головой, чтобы отогнать назойливую муху. Все колокольчики на уздечке разом запели.
Художник оглянулся. Солдатское кладбище исчезло за нарядными кистями цветущих акаций, лишь кое–где из–за стволов выглядывал надгробный камень — серый, точно каска бездыханного солдата безымянной армии Забвения…