– Не воротится ведь он. Не воротится… – Устинья больше не плакала, но её голос – чуть слышный, погасший, – пугал Антипа ещё больше слёз. – Ты ж его знаешь… Коли он на всё махнул да волю искать подался… С чего ему ворочаться-то? Ко мне-то, видать, перегорело у него всё. Не жена я ему больше…
– Пустяки не говори, Устька, – с напускной суровостью перебил её Антип. – Да он за тебя удавится! И кого угодно удавит! Даже и в сомненье не входи! Обождать надо, только и всего. Вот не будь я Антип Прокопов Силин, ежели через десять дён наш Ефимка назад не будет! А может, и раньше! Ты только…
Устинья, не дослушав, снова заплакала: тихо, горько.
– Господи… Господи всеблагой… И пошто мы, бабы, дуры-то такие? Пошто сердцу волю даём? Упреждала ведь меня матерь… И сама я всё знаю, разумею… А вот – не могу… Кабы только можно было, Антип Прокопьич… Кабы можно было сердце связать да заткнуть – нешто бы я за Ефима пошла? Полюбила вот, связалась… И всем теперь худо оказалось. И мне, и Ефимке… И тебе.
Антип ничего не ответил, неспешно идя рядом с ней и поглядывая на чёрное небо с мигающими искрами звёзд. И повернулся лишь тогда, когда Устинья низким, чужим голосом сказала:
– Охти… Тёмно как… – и тяжело осела на землю к ногам Антипа.
Тот неловко подхватил её:
– Устька! Господь с тобой! Что ты?!
Ответа не было. Тогда Антип, как сноп сена, взвалил бесчувственную женщину на плечо и бегом, гремя кандалами, понёсся в сторону лазарета.
Четыре дня товарищи шли сквозь тайгу. К изумлению Ефима, погони не было.
– Да что ж они – вовсе дурни, в лесу нас искать? – развеял его сомнения Берёза. – Нас по деревням вокруг завода, по заимкам выглядывать станут… Людей упредят… Да и мы не дураки – в кабак небось не потащимся. Надо знать, куда заходить, тогда и не сыщут… В лесу-то первое дело – на бурятов не нарваться! Самый пакостный народ! Им за беглых варнаков награда положена. Это ещё дай бог, если по начальству доставят, а не прямо на месте порешат, черти некрещёные…
– Зачем? – недоумевал Ефим. – В чём корысть-то им?
– А одёжа-то наша? А казна, если у кого есть? А оружье? Да сверх того, от начальства им деньга идёт… У них беглые – как отхожий промысел! Потому бежать надо не очертя башку, а тропы верные знать, варнацкие.
Берёза, судя по всему, знал такую тропу: он шагал через тайгу не спеша, уверенно. Иногда спускался в овраг и шёл по его дну, прыгая с камня на камень. Иногда находил чуть заметную, заросшую мхом зарубку на стволе высоченного кедра. Иногда одобрительно кивал, приметив раздвоенную сосну или огромный валун, похожий на перевёрнутый котелок. Вопросов Ефим не задавал, уже уразумев, что Берёза их не любит и отвечает через раз. Сам он на всякий случай запоминал атамановы приметы – хотя и сам не знал зачем, – и поглядывал на солнце – тоже без всякой цели, как всегда делал, даже бродя по знакомому лесу в родном Болотееве. «Мало ль что… Леший закружит. Я – не Устька, у меня с лесными дружбы нету». Но при воспоминании об Устинье сердце дёрнуло такой острой болью, что Ефим покосился на своего спутника: не заметил ли он. Но атаман был погружён в собственные думы.
К счастью, дни стояли тёплые, сухие. Один раз товарищи ночевали в могучем еловом выворотне, под нависшими мохнатыми корнями которого свободно могла разместиться целая артель. Второй раз их приняла старая медвежья берлога под обгорелой лиственницей. Заснуть там Ефим, как ни старался, не смог. Медвежья вонь живо вздёрнула в памяти осенний день три года назад, когда им с братом пришлось сражаться со спущенным с цепи зверем. Наутро Берёза заметил, кажется, что товарищ не выспался, но так ничего и не сказал.
К концу третьего дня они подошли к неприметной, сплошь заросшей мхом и заваленной прошлогодней хвоей избёнке. Она была выстроена на склоне глубокого оврага так, что чужой глаз ни за что не приметил бы её. Однако Берёза вошёл в избёнку уверенно, порылся в потёмках под сырыми замшелыми нарами и извлёк свёрток с медным котелком и окаменелой солью в тряпице. Ефим же сходил на ближнее озерцо, все берега которого были полны прилетевшими дикими гусями. Птицы были непугаными. Они с удивлением смотрели на подошедшего вплотную парня, не пытаясь улететь. Вся стая с истерическим гагаканьем снялась с места лишь тогда, когда Ефим метко запустил камнем в одного из них. Подбитый гусь заполошно хлопал крыльями в камыше, пытаясь взлететь, но Ефим свернул ему шею и с триумфом возвратился в избёнку, где Берёза уже раскочегарил печурку. В этот вечер они впервые наелись досыта, и Ефим заснул мёртвым сном, наспех накидав на влажные от сырости нары наломанных веток. А перед самым рассветом его сдёрнул с нар приглушённый шёпот:
– Вставай, парень… Уходим…