Приходилось много летать, бывать в разных странах, и это мне нравилось. Страсть к путешествиям у меня — наследство по отцовской линии. Они там все время переезжали — ну прямо цыгане. Дед родился в Баварии, перебрался в Голштинию, после женитьбы махнул в Саксонию, а в тридцатом году — уж совсем неожиданно — в Бельгию. Когда я была еще девочкой, на отца временами накатывало, и он начинал разглагольствовать о «процветающем семейном бизнесе в Антверпене». Говорил всегда очень напыщенно, но туманно, я так и не разобралась, что это был за бизнес. Иногда начинает мерещиться что-то невероятное, но, думаю, все было проще: никаким процветанием там и не пахло. Оттого в тридцать шестом они и вернулись. В Германии-то как раз процветали: уничтожена безработица, экономика на подъеме, порядок. Мне страшно думать об этом, и всем страшно, и все гонят это из головы, но ведь на самом деле Гитлер не устраивал только интеллигентов, голубых и евреев. Все остальные были довольны. Как любил говорить ваш Сталин? Жить стало лучше, жить стало веселее? Ну-ну, не сердитесь. Конечно, он не ваш Сталин. Сталин — не ваш, Гитлер — не наш. Откуда только взялись? Не иначе как создало ЦРУ по заказу проклятых американских империалистов. Да не смотрите вы так серьезно! Иногда можно и посмеяться, не всегда же обмениваться корректными улыбками, да еще беспокоиться, все ли пуговицы застегнуты. Когда я слушаю политкорректные высказывания, мне всегда вспоминается учитель Беликов. Почему вы так удивляетесь? Я хорошо знаю русскую литературу. И люблю Чехова. Только вот почему он все время жалуется на скуку? Может быть, потому что ему повезло и он жил в скучное время? Да, может, итак.
…Но я сбилась с мысли. О чем мы говорили? Да, об отце. Он вернулся из плена в пятидесятом. До его возвращения мы тоже жили невесело, но тут и вовсе все разладилось. Глядя на нас с сестрой, отец каждый раз будто спрашивал: а это еще откуда? За год до конца войны он приехал в отпуск, потом мать написала ему на фронт, что беременна, и он стал ждать сына. То, что вместо него родились две девочки, возмутило его вдвойне. И когда нам исполнилось по шесть лет, мать попыталась исправить досадный промах. Врачи не советовали — нелады с почками были уже серьезные, — но она все-таки пошла на риск. А в результате что? Едва не стоивший ей жизни выкидыш. Но хуже всего, что этот невыношенный младенец и в самом деле оказался мальчиком. С того момента отец невзлюбил нас в открытую. Придирался, кричал, но чаще будто и вовсе не видел, и всегда ходил хмурый. Дела в магазине шли скверно. Он торговал антиквариатом, толк в старинных вещах действительно знал, но дельцом был паршивым.
Родителей я вспоминаю редко. Иногда вижу отца во сне. Он всегда смотрит на меня так презрительно, говорит разные неприятные вещи, и хотя чаще всего я помню, что он давно умер, все равно настроение портится чуть не на целый день. В последние годы все это как-то отодвинулось, но лет десять назад, даже проснувшись рядом с Жан-Полем, я продолжала чувствовать этот презрительный отцовский взгляд. И мне становилось холодно. Дайте-ка я подолью нам еще.
Жан-Поль? Как? Разве я не рассказывала? Мы познакомились на симпозиуме. Тогда они еще не казались такими нудными, да и с полит — корректностью было попроще. Я сделала доклад. Он подошел, представился, предложил вместе поужинать. Я ответила: «С удовольствием, мне очень нравятся ваши книги, в особенности последняя монография о конвергенции европейских культур».
Жан-Поль был родом из Перпиньяна (это у самой границы с Испанией). На обложках и телеэкране выглядит этаким замкнутым холеным европейцем, но при знакомстве напомнил мне Мануэля — его живость манер и жизнерадостность. Потом ощущение сходства стерлось, но тогда, в первый день, мне было и смешно и радостно, казалось, кто-то ударил в литавры и выкрикнул «он вернулся!»… Прошло месяца два, мы с Жан-Полем поехали отдыхать в Арденны, и оттуда я неожиданно для себя написала вдруг Мануэлю. Спрашивала, как он живет, говорила, с какой благодарностью вспоминаю берлинские годы, просила откликнуться — на адрес Центра. Ответ пришел через два месяца. Гуго Штольц, тоже скрипач, сообщил мне, что Мануэля давным-давно нет в Германии; какое-то время он жил в Аргентине и (по неточным данным) там и умер. До сих пор я не знаю, так это или нет, и мне это совершенно не интересно.