Думаю, вас удивляет такое мое равнодушие. Подождите, я сейчас принесу еще бутылку — и все вам объясню. Смешно, но я очень разволновалась. Как жаль, что вы не знаете немецкого. Иногда даже легче разговаривать на чужом языке (с Жан-Полем, например, я всегда говорила по-французски), а иногда так тянет на родной… Но ничего не поделаешь. Так вот. После известия о смерти Мануэля — далеко, на другом конце света — я вдруг опять почувствовала его близость. Заново вспомнилось все хорошее. И веселые вечера в кафе, и тихие вечера у него в Шарлоттенбурге. У Мануэля была замечательная квартира — всегда идеальный порядок, нигде ни пылинки. А в моей комнате — я жила возле университета — наоборот, всегда был бардак (да-да, вы не первая отмечаете, что я мастер по разговорному языку, и когда меня спрашивают, у кого я ему научилась, я всегда отвечаю: у жизни). Жизнь учит, но мы-то не всегда учимся. Мануэль часто говорил, что просто не понимает, как я могу находиться в такой обстановке. А я смеялась и отвечала: не всем же быть такими образцовыми хозяйками, как ты. Случались моменты, когда мне ужасно хотелось, чтобы мы поселились вместе, но потом я вдруг представляла себе, как он ходит и собирает мои разбросанные тетрадки, завинчивает тюбики с кремом, аккуратно стирает пыль, и понимала: нет, лучше не надо. Но теперь, после известия о его смерти (я почему-то не сомневалась, что он действительно умер, хоть Гуго Штольц и написал «по неточным данным») меня вдруг замучили угрызения совести. Я всегда думала о себе. А чего хотел он? Называл меня почему-то «моя малышка». А я высокая, на каблуках почти что его роста. Может, ему хотелось семьи, детей? Мы никогда об этом не разговаривали. Друзья, кино, книги, политика. Конечно, я была совсем зеленой, но он был старше и давно не студент, музыкант в знаменитом оркестре. Почему все это пришло в голову с таким опозданием? Почему я так глупо смеялась, глядя, как он драит свои кастрюльки или ползает по ковру и чистит его «новейшим безотказным пятновыводителем»? Ведь многое мне и тогда нравилось. Скажем, его любовь к цветам, умение составлять букеты. Каждому он давал какое-нибудь название, например «мавританский», или «готический», или «моя длинноногая Ги».
Постепенно память о Мануэле превратилась в воспоминания о горько загубленной большой любви. И я — только не смейтесь — начала ее возрождать. В старых бумагах нашлись фотографии Мануэля. Лучше всего он получился на маленькой, шесть на девять. Я отдала ее увеличить, окантовала, повесила над столом. Жан-Поль спросил: «Кто это?» И я ответила: «C’est Manuel, la grand amour de ma jeunesse».
Гранд амур… «Касабланка», «Шербурские зонтики». Теперь это кажется невероятным, но как я плакала, снова и снова прокручивая кассеты. С Жан-Полем-то все шло не очень гладко. Пасху и Рождество он проводил со своим семейством. Да, я ведь вам не сказала, что он был женат. Поначалу меня это совсем не трогало: в Париже ведь он жил один, и я приезжала когда хотела. Казалось, что мне за дело до жены, которую он и видит-то раз в два месяца. Но ему было до нее дело, и ему нравилось соблюдать заведенный порядок. Праздники — только в семье, а мне, значит, сидеть одной под елочкой и слушать, как все кричат «счастливого Рождества»! Неудивительно, что я сделалась нервной, у меня стала портиться кожа, и характер тоже испортился, а утешало только одно — «возвращение к Мануэлю». Я покупала пластинки с записями концертов тех лет, перечла Унамуно, который прежде казался мне скучным и которого он обожал. Купила пылесос новой конструкции, — полностью изменила интерьер гостиной. И постепенно создала дом, который наверняка понравился бы Мануэлю. Этот дом стал мне защитой от всех обид, которые наносил Жан-Поль. И теперь, когда он ускользал от меня в свою жизнь, где многое было для меня непонятно, — я ускользала к «нам с Мануэлем»; жила и насыщенно, и спокойно.