Но Влад не понимал. И не хотел, отказывался понимать, почему в доступной ему западной литературе, созданной в мире, где эта самая „космическая эпоха”, казалось бы, автоматизировала все чуть ли не вплоть до деторождаемости, герои — издольщики и ростовщики, бродяги и проститутки, клерки и прогоревшие банкиры, рыбаки, шоферы, люмпены — терзались извечными людскими страстями: любовью, смертью, завистью, милосердием, тайной рождения и смыслом жизни, а тут, в стране, где народ (и народы!) годами и годами захлебывался в крови и блевотине, где для половины населения новые кирзовые сапоги были неслыханной роскошью, а для еще большей половины отхожим местом служил собственный участок, где водопровод, „сработанный еще рабами Рима”, даже в областном центре считался привилегией, а мотоколяска оставалась пределом мечтаний любого инвалида, на страницах книг (к тому же лучших!), в спектаклях и фильмах (к тому же талантливых!) лицедействовали отважные председатели колхозов, засевающие, вопреки начальству, свои поля рожью, а не ананасами, героические изобретатели — враги рутины и бюрократизма, комплексующие стюардессы и кинорежиссеры, физики и лирики с проблемами мю-мезонов и сложных аллитераций на задумчивом челе? „Какие, к черту, физики, — хотелось кричать ему благим матом, — какие лирики, какой к евоной матушке „мю-мезон”, когда большинство из вас — авторов и исполнителей каждое утро выстраивается в очередь у коммунальных клозетов с куском „Правды” в руках для подтирки! Окститесь, окаянные, разуйте глаза и оглянитесь вокруг себя, заживо ведь сгниваете!”
Все чаще и чаще яростное недоумение заливало его: как это получалось у стариков, что маленькие и сами сознававшие свою малость чернильные души, вроде Баш-мачкина, из Богом забытых департаментов, под пером разрастались до гигантских размеров, оставаясь в памяти поколений живым укором и поучением, а в обступавшей его литературе полные генералы и сановники высшего ранга титаническими усилиями нынешних сочинителей превращаются в ряженных в ослепительные мундиры титулярных советников? Лишь спустя много лет до него дошло, что этим читатель обязан плодам всенародного просвещения: Башмачкины больше не желают быть героями литературы, они взялись ее делать.
И конечно же, взявшись за перо, они, по мере увеличения личной продуктивности, свято уверовали в свою исключительность, дающую им право взирать на окружающее и его обитателей, как на объект для самоутверждения или материального обогащения. Мир в их сознании четко делился по водоразделу „они” и „мы”, то есть те, кто прозябает в колхозах, тянет лямку на производстве, просиживает стулья в присутственных местах, штурмуя по утрам транспортные средства, а вечером выстаивая в очередях, и те, которые считали себя вправе воссоздавать их жизнь на бумаге по своему произволу и усмотрению, заливая совесть горячительными напитками под дефицитную закусь из закрытых распределителей. Гусь свинье не товарищ.
Влад чувствовал себя здесь случайным гостем, чужаком, иностранцем, занесенным сюда попутным ветром капризной удачи, тоскливо изнывал, пытался внутренне сопротивляться общей инерции, но когда становилось невмоготу от этой ярмарки тщеславия и самодовольства, он безоглядно устремлялся в сладкую пропасть пьяного забытья, откуда навстречу ему выносились, будто фантом за фантомом, отстоявшиеся потом в памяти видения…
Сквозь похмельное пробуждение распахивалась перед ним залитая ослепительным светом августовского утра аудитория МГУ на Моховой, в глубине которой маячило неизменно смеющееся, в рыжей щетине лицо чеха Франтишека, бежавшего из туристической группы вместе со своим запившим гидом Славкой Сарычевым, непризнанным стихотворцем и давним собутыльником Влада по литературной богеме.
— О-го-го-го! — приветствовал его пробуждение не знающий ни слова по-русски беглый чех и подмигивал ему, выпрастывая откуда-то из-под ног едва початую четвертинку. — Хо-хо!..
Чернильный рассвет ранней зимы линял над ним в окнах загроможденного допотопной фауной зала Зоологического музея, где в укромном месте за скелетом динозавра старик сторож угощал его очищенным по собственному рецепту формалином под валидол вместо закуски.
— Ох, крепка, — выцедив свою долю, мотал сивой головой сторож, — поссать пойдешь — сапоги прожигает…
В лабиринте автомобильного затора, сквозь вьюжную замять мокрого снега скользила от подъезда школы-студии МХАТа хрупкая девочка в мальчишеской шапке — Люда Гаврилова — с умоляющим криком на горячих губах:
— Не трожьте его, я его знаю, я отвезу его домой, ради Бога, отпустите человека, отпустите же!..
Стряхивая с себя мучительное наваждение и приходя в память, Влад принимался поспешно освобождаться от распиравших его слов и видений и бумага корчилась у него под рукой под их лихорадочным напором. „Наконец-то, наконец-то, — грезилось ему, — вот оно — настоящее, теперь само пошло, не остановишь!”