— Еще, — шепнул он, не выходя из экстаза, который, заполняя всю вселенную, переставал быть его собственностью. Однако, несмотря на то, что он знал о наличии других возможностей, ему не хотелось отрываться от этих, именно этих, единственных галифе в мелкую клетку. Воистину, ничего более прекрасного он не видывал. — Это весь новый мир! Почему же я до сих пор не знал, что все может быть так прекрасно, так уникально? — говорил он, в то время как Логойский с выражением лица по крайней мере кавалера ордена de Sainte-Croix[45]
подсовывал ему под нос вторую дозу убийственной отравы.Атаназий втянул ее и тот час же почувствовал, что первое впечатление ничто по сравнению с тем, что наступало потом, по сравнению с тем, что еще могло наступить. Он не отрывал взгляда от этих брюк. Он жил там, среди перекрещивающихся черных и серых полосок, какой-то великолепной, доселе неизвестной жизнью, прекрасной, как лучшие минуты прошлого, увеличенные до немыслимых пределов. Он боялся пошевелить головой, не смел ни моргнуть, ни смотреть на мелькающие вокруг предметы, опасаясь, что те окажутся другими, не столь совершенными в своей красоте, как эти несчастные портки. С этих пор мелкая клетка стала для него символом чуда — он потом всегда тосковал по ней, как по утраченному раю. Но об этом позже. Кроме этих старых порток «графа» Логойского под кокаиновом соусом существовали во сто раз более сильные наркотики, Геля Берц, например, но о ней не думал в эту минуту бедный, прекрасный, «интересный», смертельно несчастный «Тазя». Сейчас он жил, может, впервые по-настоящему, в этом «ином мире», о котором он так мечтал — он насыщался действительностью до самых глубин своей души. Логойский силой повернул его голову в другую сторону. С каким же сожалением расстался он с этим замкнутым бытием клетчатых галифе самих в себе: «die Welt der Reiterhosen an und für sich»[46]
.— Не пялься так в одну точку, все остальное такое же самое, — говорил, угадывая его мысли, Ендрек.
И тогда Атаназий увидел как бы не в нашем славном повседневном, а в каком-то психически неевклидовом римановом пространстве всю комнату как один большой храм чуда. Предвечная («предустановленная» — ужасное слово!) гармония абсолютного совершенства охватила весь мир. Это была не случайность: как будто физический взгляд воплотился со всей своей необходимостью в картину беспорядка этой комнаты, ставшей символом вечных законов бытия, как раз в этом своем случайном отвратительном статическом смятении. Планеты и Млечный Путь и все за ним кружащиеся туманности звезд и холодных газов вращались с той же самой математической точностью, с какой длился необходимый беспорядок этой единственной в своем роде комнаты. Атаназий уже не разглядывал вещи, подчиненные закону «фактического единичного тождества» ксендза Иеронима — а вернее, их идеи, пребывающие в неизменном бытии, вне времени. Он хотел рассказать об этом Логойскому, но боялся спугнуть ту единственную минуту, которая безупречно сгустилась сама в себе, стала вечностью. И тут он вдруг вспомнил, что существуют дорогие сердцу, любимые люди. Он не одинок в этом сказочном мире, в котором самая жалкая обычная вещь, не деформируясь, не переставая быть собой, становилась такой совершенной, такой законченной, необходимой, единственной. Ведь есть Ендрусь, этот милый Ендрусь, который принял то же самое милое «коко». Он обнял Логойского за шею и запечатлел невинный, чистый поцелуй на его щеке. Ендрусь не дрогнул. Он систематически, хладнокровно увлекал свою жертву все дальше, боясь преждевременным ускорением испортить великолепно складывающуюся ситуацию. Он знал, что после экстаза наступят возбуждение и охота поговорить, а потом скотина очнется. И тогда следовало броситься одним прыжком и удержать его при себе. Но все это он делал искренне, во имя этой концепции дружбы, которую в нем сформировала преждевременная пресыщенность и эротические неудачи. Для того, чтобы все довести до конца, он, еще будучи в ресторане, пригласил по телефону пару знакомых, которые давно уже напрашивались на его кокаиновые мистерии. Должен был прийти даже сам Темпе, которого, ввиду столь резко меняющейся обстановки, Логойский решил прибрать к рукам. Он не будил Атаназия от экстаза, мысли пролетали в его голове со скоростью молний. Он принял колоссальную для своих возможностей дозу: три-четыре грамма. Он находился на относительно ранней стадии, и «коко» действовало на него как афродизиак. Но напряжением воли он сдержался: в любую минуту могли прийти гости. Атаназий разгрузится в разговорах, а потом гости — прочь, и экстаз той единственной любви, что образует амальгаму с дружбой. «Вот тогда и поговорим», — подумал он, с дрожью предвкушая наслаждение.