Дело не только в том, что бонапартистский переворот явился логическим завершением целого ряда контрреволюционных актов правящей буржуазии в годы республики, и не только в том, что герой этого переворота мог опереться на богатый, ранее накопленный опыт антидемократизма. Дело еще в том, что редуцированная личность Луи Бонапарта увенчала распад индивидуальности, которым была отмечена вся история парламентских партий Второй республики. В самой смене характеров и персонажей, появлявшихся на вершине государственной власти в 1848–1851 годах, видна принудительная последовательность. Это не фатальность обстоятельств, не цепь естественных зависимостей, исключающих человеческую свободу, это скорее неотвратимость нравственной кары за отказ от действительно свободного выбора, за ошибки, которых могло не быть, за личную непоследовательность и беспринципность. Некомпетентного, запутавшегося, прекраснодушно-лицемерного политика неожиданно настигает расплата: его смещают еще более низко павшие люди. Это издевательство истории повторяется снова и снова, пока в роли победителя не оказывается самый нелепый, самый комичный, самый пошлый из всех претендентов на политическую власть.
На первый взгляд может показаться, что история поставила французских парламентских деятелей перед принципиально неразрешимыми задачами. В действительности же, как показывает Маркс, история просто не нашла во Франции подготовленного слоя политических деятелей, которые смогли бы справиться с назревшими и принципиально разрешимыми задачами. Это (наряду с еще более существенным фактом неразвитости сознания самих классов) явилось совершенно реальным препятствием, на которое натолкнулся исторический процесс.
Мы видели, что в анализе Маркса объективные роли, исполняемые политическими деятелями Второй республики, рассматриваются не в качестве внешних заданий, которые просто «отрабатываются» личностью, а в качестве миссии, которую эти люди сами взяли на себя и за понимание действительного содержания которой они отвечают перед совестью и перед историей. /208/
Религия, нравственность и правосознание в России XIX века
Верование и вера Ивана Карамазова
Врелигиозно-философской литературе прочно утвердилось мнение, будто главным героем романов Достоевского, написанных после 1864 года, является «сам себя изобличающий атеист» и будто лозунг «все позволено», которому многие его герои следуют, — это неизбежный вывод из последовательно продуманного неверия.[1]
В итоге получалось, что без малого двадцать трупов, оставшихся на фабульной сцене таких романов-трагедий, как «Преступление и наказание», «Бесы», «Идиот», «Братья Карамазовы», суть жертвы одного и того же убийцы — атеистического мировоззрения.
В подтверждение этого сурового приговора приводились высказывания самого Достоевского (Достоевского-мыслителя, как он выразил себя вне своих художественных произведений, скажем, в «Дневнике писателя»).
Но скреплен ли этот приговор и подписью Достоевского-художника?
Прежде всего бросается в глаза, что в романах Достоевского определение «атеист» непосредственно относится вовсе не к тем персонажам, которые находятся в фокусе его художественно-философского анализа.
Цельные в своем безбожии — это лужины и ракитины, мелкотравчатые, расчетливо-осмотрительные существа, почти что не люди. Изобличения внутреннего, столь характерного для Достоевского-писателя, тут нет и в помине, а есть обличение внешнее, скорое зачисление в «подлецы».
Замечу сразу, что такой же непроработанностью, эскизностью отличаются у Достоевского и носители цельной религиозности, его «святые», «ангелы» (например старец Зосима в «Братьях Карамазовых»).
Центральные герои Достоевского находятся между /210/ этими крайними полюсами. Их мировоззрение точнее всего на мой взгляд, может быть определено как
Герои Достоевского уже не могут верить так, как верили тысячелетиями, то есть исходя из авторитета, откровения, квазирациональных доказательств бытия бога. В то же время многие из них не могут жить, нравственно самоопределиться без религиозных санкций жизнелюбия и моральности. Состояние это яснее всех выражает Кириллов в «Бесах».
«Бог необходим, а потому должен быть, — говорит он. — Но я знаю, что его нет и не может быть. С двумя этими мыслями жить невозможно».