Показательно, что в этом произвольном устранении своего неверия и критической мысли Иван приходит /213/ вовсе не к внутренней убежденности верующего человека. Он опускается вдруг до слепой, внешней, авторитарно-церковной религиозности. «Принимаю бога, — восклицает он, — и не только с охотой, но, мало того, принимаю и премудрость его, и цель его, нам совершенно уж неизвестные». Это действительно купчихина вера — с чертом тут трудно не согласиться. Какая же сила приводит Ивана к подобному интеллектуальному изуверству, к принудительному определению себя в фидеизм?
Сила эта — свойственный всем героям Достоевского панический страх перед сомнительностью, неопределенностью мировых перспектив. Иван мог бы обойтись без бога, если бы решился принять мир, в котором нет заранее гарантированного светлого будущего, непременной «вечной гармонии» в конце времен. Бога Иван не боится назвать выдумкой, но счесть иллюзией конечную цель мироздания, которая все оправдает и все окупит, он совершенно не в состоянии.
«…Верую в порядок, в смысл жизни, — в каком-то исступлении восклицает Иван, — верую в вечную гармонию, в которой мы будто бы (!) все сольемся, верую в слово, к которому стремится вселенная… Я убежден, как младенец, что страдания заживут и сгладятся, что весь обидный комизм человеческих противоречий исчезнет, как жалкий мираж… что, наконец, в мировом финале, в момент вечной гармонии, случится и явится нечто до того драгоценное, что хватит его на все сердца, на утоление всех негодований, на искупление всех злодейств…»
Исступленное упование есть основная, изначальная установка, определяющая весь образ мысли Ивана Карамазова; она может быть охарактеризована как
Чтобы утолить эту жажду, Иван и «идет в веру», заставляет себя принять бога намеренно бездумно, намеренно некритично — в качестве готового объекта чужой набожности. Он, возможно, и не довел бы себя до этого надрывного богополагания, если бы не был заранее уверен, что без гарантий всеоправдывающего мирового финала (перед лицом безотрадного или просто неопределенного будущего) человек неизбежно захиреет, распадется, потеряет всякую волю к жизни.
Аналогичное предубеждение характерно для всех героев Достоевского. Показательно, что ни один из этих /214/ людей, ставящих над собою самые жестокие эксперименты, не рискует проверить, действительно ли он подвергнется внутреннему разложению, впадет в апатию и аморализм, если примет мир без эсхатологических упований.
Иван Карамазов подошел к этому замыслу, пожалуй, ближе, чем все другие, но зато и испугался его больше других. В самом начале своего разговора с Алешей он заявляет:
«Я сейчас здесь сидел и знаешь что говорил себе: не веруй я в жизнь… разуверься в порядке вещей, убедись даже, что все, напротив, беспорядочный, проклятый и, может быть, бесовский хаос, порази меня хоть все ужасы человеческого разочарования — а я все-таки захочу жить и уж как припал к этому кубку, то не оторвусь от него, пока его весь не осилю!.. Пусть я не верю в порядок вещей, но дороги мне клейкие распускающиеся весной листочки, дорого голубое небо, дорог иной человек, которого иной раз, поверишь ли, не знаешь, за что и любишь…»
Это настроение, неожиданно осветившее Ивана, можно с полным правом назвать
Для Ивана не может быть и речи о том, чтобы поверить своему самодовлеющему, стоическому жизнелюбию, положить его в основу какого-то продуманного образа мысли и жизни.
Отрицание провиденциальной устроенности мира, его гарантированного движения к всеоправдывающему светлому будущему — одна из самых трудноприемлемых установок последовательного атеизма. Героев Достоевского шокирует именно эта сторона атеистического миропонимания. На примере Ивана Карамазова ясно видно, как этот страх перед отказом от эсхатологических упований загоняет интеллектуально развитого человека на опасную стезю