Достоевский требует от своих героев, чтобы прежняя — авторитарная и богооткровенная — вера была изжита ими до конца, чтобы в огне жизненных испытаний сгорела сама надежда на возвращение к ней. Он заставляет их пройти через все казуистические увертки умирающей традиционной религиозности, через ненависть к богу за его рациональную недоказуемость, через негативно-иррациональное полагание бога в актах богоборчества и самообожествления. Он хочет, чтобы это неизбежное самоистязание привело к «подвигу свободной веры» к принятию бога «без всяких залогов» и полному внутреннему воскрешению человека.
И в то же время Достоевский с честностью «духовного экспериментатора» показывает, что подвиг свободной веры снова и снова не удается, воскресение не наступает и его (как, например, в последних главах «Преступления и наказания») приходится в лучшем случае декларировать.[2]
Центральные герои его романов /211/ на деле кончают как жертвы софизмов умирающей авторитарной веры, стоящие где-то на грани атеистического решения, но не делающие последнего шага к нему, потому что на этом пути давно уже выставлено неуклюже карикатурное пугало лужиных и ракитиных.Главным из софизмов, в которых изживает, но не может изжить себя гибнущее религиозно-авторитарное мировоззрение, и является тезис «Раз бога нет, значит, все позволено».
Что это действительно софизм кризисной религиозности, я попытаюсь показать на примере Ивана Карамазова.
В художественном мире Достоевского герой этот занимает особое место: автор возложил на него основной груз теологических рассуждений и заставил жить в соответствии с вытекающими из них выводами. Важно отметить также, что из всех персонажей Достоевского Иван Карамазов наиболее близок своему создателю по
Давайте же сразу обратимся к главному из многочисленных «разговоров» Ивана — к интереснейшей богословской исповеди, которую он предлагает вниманию своего брата Алеши в скотопригоньевском трактире, в отдельном помещении за ширмами.
«Принимаю бога прямо и просто…
я мира этого божьего — не принимаю»
«Видишь, голубчик, — говорит Иван Алеше, — был один старый грешник в восемнадцатом столетии, который изрек, что если бы не было бога, то следовало бы его выдумать… И действительно, человек выдумал бога. И не то странно, не то было бы дивно, что бог в самом деле существует, но то дивно, что такая мысль — мысль о необходимости бога — могла залезть в голову такому /212/ дикому и злому животному, как человек, до того она свята, до того она трогательна, до того премудра и до того она делает честь человеку».
И далее Иван утверждает буквально следующее:
«Я давно уже положил не думать о том: человек ли создал бога, или бог человека… Объявляю, что принимаю бога прямо и просто… Да и тебе советую об этом никогда не думать, друг Алеша, а пуще всего насчет бога: есть ли он или нет?»
Перед нами парадоксальное, логичное в своей нелогичности рассуждение.
Попытаемся разобраться в нем, ибо именно здесь, на мой взгляд, и кроется «загадка» всей «достоевщины».
Иван не верит в бога (это выскажет в конце беседы «ангел Алеша», который играет в романе роль своеобразного психоаналитика, говорящего в глаза людям «жестокую правду» об их собственных тайных мыслях, и это же выскажет Ивану привидевшийся ему черт).
В то же время Иван своего неверия не приемлет. Убежденно определив бога как человеческую выдумку, он тут же спешит объяснить Алеше, что не в этом полагает существо дела. Рядом с неверием и ясным сознанием иллюзорности мысли о боге стоит у Ивана своего рода эстетический восторг перед «трогательностью, святостью и премудростью» чужой иллюзии. В основе этого восторга — зависть к «блаженству верующих», к неведению и даже тупости, которыми сам Иван не обладает. Черт, alter ego Ивана, выболтает эту установку уже без всякого эстетизма, с циничной прямотой. Если помните, ему, прожженному скептику, больше всего хотелось бы «воплотиться, но чтоб уж окончательно, безвозвратно, в какую-нибудь толстую семипудовую купчиху и всему поверить, во что она верит… войти в церковь и поставить свечку от чистого сердца».
Приятие бога Иваном и есть эта попытка