Покидали Илерду затемно, опережая жару. На быстрой окраине, где среди кипарисов дома снижались в игрушечный город мертвых, я прочитал в первом просвете дня и навсегда запомнил: «Путник, не трать понапрасну ни собственных сил, ни упряжки; к месту поспеешь вполне стоя, и даже плашмя». Мы распространились по брусчатке многокопытой гусеницей: отец с Лукием, Парменон в бессловесной компании дедова денщика, затем мы с Секстом, две-три телеги и вся испанская свита. Редкие встречные благоразумно сползали на обочину тракта и почтительно ежились, прижимая к груди шапки. С утра свистели жаворонки, но припекло, и стало пусто, только слабые стебли и корни торопились дожить начатое до лета. В пойме Ибера еще курились пастушьи костры, но уже манили синие выси летних выгонов, и волки, надо думать, со вздохом отбы-вали вслед, не имея выбора; а здесь, на выгорающем плато с каменной магистралью разума, оставались на дежурстве ящерицы и сурки, и пущенная наобум стрела падала в пыль в полумиле одинаковой скуки.
Эта дорога, эта бурая зелень, ржавая желтизна поперек прожигает юность, и прежняя половина прекращена. Жизнь сгущается в вещь, слово повисает надписью. Миг назад ты был из всех один, особняком осанился в очах родичей на ловком астурце, но где-то ступил в сторону, и уже едут неразличимые прошлые — кто-то был тобой, но вот, пропылил копытами в незапамятное.
Пейзаж оживляла внезапная дружба Секста — он дарил безвозмездно, потому что, взрослый, не норовил им казаться, и я отвечал неизвестной искренностью, забыв натугу езды. Теперь видно, какая это была, в сущности, перестрелка промахов: у него семья и дом, у меня невнятные надежды — что предложит факт воображению? Не диво, что кануло все, кроме одной странной притчи о храме Юппитера Мута на каком-то луситанском острове. Это щедрое божество не отказывало ни в единой просьбе, и толпа ходатаев не скудела; но просили не боги, а люди, и куда чаще, чем милости себе, они добивались напасти соседу. Семь дней уступал Юппитер истребительной глупости смертных, а затем затмевался стыдом и гневом и семьдесят лет оставался глух к самым исступленным мольбам, но милость брала верх, и все повторялось. Притом же это была, как настаивал Секст, сущая правда, он сам знал одного из ходоков — лет пятьдесят назад тот буквально на сутки разминулся со своим счастьем и с тех пор жил железным аскетом в надежде дождаться компенсации.
Не приглядев ночлега поточнее, мы располагались в придорожной охотничьей хижине, круглой, как храм Весты, наполовину упрятанной в землю от неизбежной жары. На плитчатом очаге пыхтела бобовая каша, стлался смолистый кипарисовый дым, но ели на дворе, торопясь надышаться свежим вечером, в слабеющем звоне ос, лицом в пурпурный занавес запада. Там же с отцовского позволения я и уснул со словоохотливым иноязычным конвоем, под россыпью звезд, сочащихся во влажные щели век. Утро прослезилось весенней росой, и я выполз из-под плаща мокрее выдры.
На третий день пути, приотстав от тестя, отец указал на широкий серый холм со срезанным верхом: «Нумантия».
Время стреноживает потуги воссоздать кругозор недоросля в положенных рубежах. Уже, кажется, приходилось излагать подобающие извинения, и теперь пора категорически брать их обратно. Это недодуманное «я», пузырями закваски возносящее тесто текста: атрибут ли оно предмета приключений в его третьем конопатом лице, или же повествователя, предателя бумаге — то есть меня в родительном падеже притяжания? Нет, невиновны оба: это мгновение бывший, выводя слово, и больше не ставший. Жить не беда, как ясно и сове без просвета, но не у себя на виду, не под надзором вчерашнего будущего.
Так вот наше место встречи, пепелище соития, приблизительно прошептал я в уме. Невидимый город при- давила плита миража, ее тусклые сады и фасады лишь обостряли угадываемое, а змея из глины и гальки, оглавленная рухнувшими башнями, еще вовсю опоясывала склон. Возбудившись внезапной наглядностью сюжета прежних игр, я ослабил поводья и поверг в замешательство задних мулов, но Секст вполголоса скомандовал Кулхасу и выправил колонну.