«После Кандагара перестал заворачивать к вам. Ты не все знаешь. Меня бы вытошнило, извини. Стоит вспомнить разговоры на ночной дороге к полку. Мучительные рассуждения о… о… к-красоте! – выпалил Костелянц и залаял-засмеялся. – Она в нас или вне нас?.. Я потом думал, честно говоря, что по обкурке пригрезилось».
Нет, не вбивается содержание повести в эту безразмерную, почти литературно-критическую колодку под названием «проза потерянного поколения».
Есть – и автор как бы провоцирует на него – еще одно возможное прочтение повести: повесть-предостережение о неизбежности драматического, если не трагического столкновения заряженных разной энергетикой времен (или – этносов, что в данном случае почти одно и то же). То есть то, что считаем мы настоящим (ну хотя бы вот это: летний деревенский отпускной покой с детьми за утренним столом, с неспешными размышлениями об истории, с августовскими звездопадами и т. д., короче – мирная традиционная жизнь), все это на самом деле – уже прошлое. А настоящее – это вселенский погром, который уже начался в Душанбе (в Сумгаите, в Тбилиси, Фергане… здесь хочется написать: далее везде, потому что и в Москве уже был – и как бы мы ни жмурились и ни придуривались сами перед собой, что на самом деле ничего не было, потому как очень колется, но – уже был царицынский погром!). И, соответственно, героя Ермакова, оказавшегося в тихой русской деревне, следует считать вестником из будущего, прообразом которого стал «Афган». В повести есть очень выразительный образ – «Черный тюльпан», военно-транспортный самолет, беззвучно скользящий в черном небе лета 1982 года над спящей Россией, в трюме которого стоят цинковые гробы, и перед посадкой в очередном городе летчики открывают трюм, чтобы избавить самолет от трупного запаха:
«Перед Ростовом-на-Дону летчики снова проветривали грузовой отсек. Привет из Баграма. Дыхание смерти на ваши крыши, в ваши окна. Мир вашему дому».
То есть будущее, которое настигло не успевшее опомниться прошлое, – здесь искрит?
Как будто. Слепота умной, проницательной Гретруды Стайн, которую проявляет она, сталкиваясь с тем же Хемингуэем, не ее вина. Она все же остается человеком XIX века – относительно неспешного, покойного, уверенного в своем знании, считающего себя итогом (венцом) исторического развития. Достаточно перечитать ее самодостаточную «Автобиографию Элис Б. Токлас» – нет там и тени экзистенциального ужаса перед непознаваемостью и неотвратимостью нависшего уже над всеми кошмара Освенцима и Хиросимы. У Хемингуэя, пусть неотрефлектированно, пусть с подростковой пафосной обидой на жизнь, но вот это ощущение рока, ощущение противостоящего уже как бы сложившемуся миру человека хаоса войны, безжалостности и неотвратимости – ощущение это было.
Но это прочтение тоже из почти безошибочных. Потому что Костелянца с тем же правом можно назвать и вестником из прошлого.
Костелянц – из «белых азиатов», как он называет себя. Русский, выросший в Душанбе, поэт, философ, естествоиспытатель, оказавшись на афганской войне, он сразу же начинает ощущать тот поток, в который вступил, – не сегодня (Брежнев, Суслов и проч.) и не вчера (фон Кауфман) это началось. Это было всегда. Достаточно одного Тамерлана, достаточно цены имперского великолепия того же Самарканда, чтобы почувствовать природу той войны, на которую попал. Военная история (или просто – история?) учит героя тому, что хмель, азарт убийства, вожделение крови и власти – это из имманентно присущего жизни любого сообщества людей. Таков твой мир. И таким он был всегда. И с чего это вдруг мы решили, что он может быть другим, если за две тысячи лет ничего не изменилось. Интересно, что в истории XX века говорит о возможности изменения человеческой природы? Две мировые войны? Освенцим? Афганистан? Чечня? Туркменистан? С чего ты взял, что мир может и должен быть другим? Только потому, что ты дозрел до такой мысли? Только ты? Только сегодня? Как можно вообще к этому относиться всерьез?
Афганская война в этом отношении – химически чистый вариант такого рассуждения. Изначально. До сих пор никто не в состоянии объяснить внятно, зачем там воевали русские. Отсылки к идеологическому идиотизму советских лидеров, к имперским амбициям СССР и проч. ничего, в конечном счете, не объясняют. Ведь для чего-то эти амбиции нужны были? Для чего? Брежнев, Суслов и компания слишком ничтожны, чтобы объяснять ту войну их волей. Была другая воля, сверху. В чем она?