все эти пряности никак не соотносятся с поэтикой тех же «Дафниса и Хлои». Это совсем другое – это поэтика современной массовой «эротической» культуры от «Эммануэли» до новейших блатных шлягеров про «малолеточек». Перенесенная в пространство подобной прозы знаковая система античных авторов уплощается, упрощается, а если назвать своим словом, то, простите, опохабливается.
(Здесь можно было, конечно, сказать уже себе: о чем ты?! Как можно вообще всерьез размышлять об этом? Окстись! Оторвись от романа Пискунова и посмотри на детишек из четвертого класса, – можешь ты приложить к ним описываемую романистом бурную сексуальную жизнь с различными эротическими изысками, все эти философские прозрения, связанные с ранними семяизвержениями и близостью «ощутимо непомерного лона»? Как можно всерьез говорить вслед за автором о метафизике души, переместившейся в область «раздраженного вздрагивающего черенка» «одиннадцати-летки»? О чем вообще речь?
Но, во-первых, текст предложен не книжной серией эротической литературы, а одним из самых уважаемых тобой журналов.
Ну а во-вторых, ты должен следовать законам литературы: судить произведения по законам, выбранным для себя самим автором. Поэтому продолжаю.)
Философское содержание, наличие которого продекларировано автором романа, не вырастает из изображаемого, а приклеивается к нему. Потуги на философию здесь – элемент декора. Хотя бы потому, что изобразительные возможности автора, мягко выражаясь, скромны. Основной упор как художник он делает не на точности слова, выразительности интонационного жеста, а на стремлении «сказать небанально»:
«Слова вошли в меня на всю глубину и превратились в существо, называемое смущением».
Или:
«Все движения мои были не моими, мне необходимо было двигаться, извиваться, трепать языком, потому что душа моя, корчась от молчания, целовала каждое движение возлюбленной. Я смотрел на нее всеми глазами души, осязал всеми чувствительными сосочками и дрожал от невозможности насытиться».
Взбиваемая же автором «философская пена» удручает претенциозной велеречивостью в изложении трюизмов:
«И меня осенило – невозможно описать рождение бога без потери разума понимания. Но в человеке есть нечто, превосходящее человека, и в этом нечто человек ближе всего к богу. Здесь сошлись вера и величественный зачин неведомого и чаемого мира».
Нет, разумеется, мысль, которую имел здесь в виду повествователь, – не трюизм. Переживание этой мысли – вообще одно из самых сложных и глубоких переживаний. В данном же случае ощущение плоскости и пошлости высказывания вызывает сама пафосно-«поэтическая» интонация «прозрения», все эти многозначительные красивости, типа «разума понимания» и «величественного зачина неведомого мира».
… В защиту Пискунова можно сказать только то, что в русской литературе нет своей поэтики изображения эротики. Отдельные замечательные находки Батюшкова, Пушкина, отчасти – Бунина и, разумеется, Набокова не сложились в традицию. И наши сегодняшние составители антологий эротики в русской литературе не в состоянии отличить эротику от порнографии. Сошлюсь хотя бы на изданную «Амфорой» антологию «Занавешенные картинки» (СПб., 2001), составитель которой (В. Сажин) уверен, что русская эротика началась в заветных русских сказках и поэмах Баркова, а принадлежность к «эротическим», скажем, стихотворений М. Ю. Лермонтова определяется им по наличию в них определенных слов, не более того. Соответственно, к русской эротике отнесены им порнографический опус А. Н. Толстого («Возмездие»), скандальная историко-литературная пародия И. И. Ясинского, смакующего слухи о греховности Ф. М. Достоевского, стилизаторские тексты А. Ремизова и М. Кузмина, сатирический «Антисексус» А. Платонова, тексты Хармса и т. д., то есть все что угодно, только не собственно эротика. Что делать? Такова реальность. Но наш-то автор, судя по тексту, имел доступ и к другим литературным образцам, он заявляет себя продолжателем чуть ли ни античной традиции. Увы, школа отечественной порнографии оказалась сильнее.
Про «вольного» писателя Лимонова