Или, скажем, мы могли бы здесь поразмышлять над историей взаимоотношений Генри и Джун, выстроенной в тексте Брассаи по законам жестокого романса. Для этого даже не потребуется выходить за рамки содержащейся у Брассаи информации. Нужно только убрать опереточную мишуру. И тогда за инфернальным победительным самцом вполне можно разглядеть нормального человека, обычного мужика, у которого, как и у подавляющего большинства ему подобных, слабое место именно здесь – он беззащитен перед по-бедительностью красивой и сильной женщины, у которой человеческое выжжено сугубо «женским». При этом Джун нельзя назвать жестокосердной, по-своему она добра и внимательна к Миллеру, просто она – представитель другой породы, ее душевная глухота врожденная. Сталкиваясь с такой женщиной, мужчина должен или стать циником, или согласиться со своей абсолютной уязвимостью. Разумеется, такое прочтение взаимоотношений «брутального Миллера» и «роковой Джун» лишит их историю парфюмерной «волнительности», история Миллера станет обыкновенной и по-настоящему страшной. А драматизм ее – реальным. И проч. и проч.
Можно, конечно, поспорить. Только зачем? Мы имеем дело с абсолютно самодостаточным герметичным образом Миллера, изготовленным по апробированным в массовой литературе образцам. Это особый жанр биографии, поэтика которого строится на замене реального драматизма пикантностью ситуаций и положений.
Симптоматично, что, описывая окружение Миллера, автор выбирает из современников именно Анаис Нин, культовую фигуру нынешних «интеллектуальных масс», а, скажем, не Лоуренса Даррелла, с которым Миллер состоял в многолетних доверительных и равноправных отношениях. Контекст, созданный присутствием в тексте Даррелла, потребовал бы от автора несколько иных критериев и ориентиров в суждениях о Миллере. Во всяком случае, те «бездны духа», которые обнаруживает Анаис Нин у Миллера:
«Желание быть изнасилованной составляет, наверное, тайную эротическую потребность каждой женщины. Тексты Генри заставляют меня это почувствовать», —
уже не будут казаться «безднами». Обиталище духа и для Даррелла, и для Миллера располагалось все-таки выше пояса. Но именно такой Миллер понятен просвещенной публике.
И вот проблема – писателя, с трудом пробивавшегося когда-то к публике, с трудом проломившего художественным уровнем своих текстов современную ему цензуру и какое-то время бывшего живым бродилом для мысли и чувства современников, тут же наглухо замуровывают в аляповато раскрашенный миф. Это уже будет пострашнее цензуры и запретов.
…Впрочем, тема эта бесконечна, поэтому остановимся здесь, отметив следующее: текст Брассаи очень хорош как материал для культуролога, изучающего стереотипы восприятия нынешней широкой публикой искусства и людей искусства. Это раз. И при специальном, процеженном чтении книга Брассаи все-таки дает определенную информацию о Миллере. Только, повторяю, нужно тщательно соблюдать внутреннюю дистанцию от повествователя.
Дневник как проза – Анаис Нин и Нина Горланова
У меня, например, так уже было: публикация «Дневников» Витольда Гомбровича («Новый мир», 1996, № 11, 1998, № 2) открывала замечательного писателя – ум, темперамент, стилистическая изощренность, эстетическая и интеллектуальная независимость, обаяние. Дополнительное удовольствие при чтении «Дневника» состояло в предвкушении чтения самой прозы Гомбровича. Увы, как раз проза его не пошла вообще. В ней было все обещанное: и ум, и художественная изощренность, и как бы писательский драйв, но – сухим пайком. Эмоционального и – соответственно – интеллектуального напряжения ни «Порнография», ни «Фердыдурке» не создавали. После «Дневника» это были красивые, но бумажные цветы. (Здесь и далее речь идет о тех дневниках писателей, что писались – или специально обрабатывались – для публикации, о дневнике как литературном жанре, а не личных записках, место которых в последних томах ПСС.)
Естественно было предположить, что для Гомбровича не нашлось своей Риты Райт-Ковалевой («русский Сэлинджер») или Ларисы Беспаловой (Ивлин Во). Но «Порнографию», например, я пытался читать в переводе того же Юрия Чайникова, который перевел «Дневник». Так, может, проза его непереводима в принципе, как непереводима на другие языки проза Зощенки или – классический пример – поэзия Пушкина?