Традиция Сандуновских бань была нами признаваема крепко: только после этого обряда привезенное считалось общественным достоянием. У некоторых эта традиция становилась просто защитой от обжор, они жульничали и оттягивали, иногда по неделям, банный ритуал — до опустошения ими самими чемодана. Но с такими приходилось прибегать к сыску, к допросам хозяек, чтоб установить банный факт.
Вторым побуждением к визитам был осмотр привезенных летних работ. Строго и до основания производили мы эти осмотры. Ошибки и промахи каждого вскрывались безжалостно, но и успехи принимались громко и сердечно. Это были волнующие дни подведения итогов своих и товарищеских. Уроки их давали подъемы на всю годовую школьную работу, лучше любого профессорского замечания действовали на нас эти показы и суждения. Несмотря на близость в работе и в мыслях, мы не спутывались в один клубок, индивидуальные одоления мастерства ценились нами высоко.
Мне до сей поры запомнились некоторые из работ друзей, отметившие тогда этап их развития.
Любили мы встревать в низовую жизнь, кипящую под купеческими особняками и часовнями, под университетским и управительским благополучием.
Мороз первосортный. Пальтишко пронизывает до подмышек. На клубах пара влетаешь в ночную чайную, в надышенную кисло-вонючую теплоту овчины, пота, махорки и щей.
Извозчики, бродяги, продрогшие девицы распарены теплом.
Чокаются чайники в руках половых, тренькают рюмки. Распояшется ночной люд. Все новости уличного дня узнаешь здесь — от измены купеческой жены с приказчиком до событий у генерал-губернатора, от кражи и насилий до жертвы благодетеля и суммы ее на Иверскую часовню.
Захожий сбир монаший пьяненько гнусит о близящихся временах «низвержения рода человеческого», о заговорах нечестивцев на истребление «естества русского», о погани жидовствующих, мужей бранчливых и дерзких, не умиляющихся ни лику Христову, ни слову державному царя-батюшки…
В углу — дележка краденого… Пропащая предлагает себя за пятачок, за рюмку водки…
— Растуды-туды, — лается рыжий детина над заснувшими собутыльниками, лается и в царя, и в губернатора, и в собственную душу.
Степенно обсуждают извозчики концы и плату и способы уловления ездока, его норов и слабости…
Тут о деревне распевает парень ночлежнику — пейзаж среди вони городской хочет нарисовать.
Шестнадцатый московский век…
Хозяин — заспанный, оплывший, и только глаза его повелительно и наблюдательно стреляют из-за стойки.
Входит городовой, — по чайной шелест пронесется, будто крысы полом разбросятся по норам. Городовой смотрит перед собой, делает вид, что не заметил переполоха: сейчас не за этим пришел страж города. Он чинно выковыряет сосульки из усов, потом с приветствием — к буфету:
— Ивану Лаврентьевичу почтение!
— Любить да жаловать, Василь Герасимыч! — и как из рукава содержателя, выпадает и ставится на прилавок стакан неиспитого чая, и ломтики колбасы будто сами выпрыгнут и улягутся на тарелку.
— Петька… — фыркнет хозяин, как заклинание, в воздух. Кто-то шмыгнет в дыру буфетной, за ним и городовой понятливо удалится в дыру… Выходит оттуда через минуту, отирает пальцами усы и начинает пить чай.
— Ну, как? — уже тихо и начальственно спросит городовой.
— В самом, как ни на есть, порядке!.. А что, сами собираются?
— С помощником в карты жарются в околотке…
— Прикажете еще?
— Благодарим… надо пойти — не ровен час.
С захлопом блочной двери взрывается чайная по углам и гудит снова, досказывает были и небылицы московского муравейника.
— Скоро светать начнет, — скажет впустую, никому, подняв голову от стола, не то пьяный, не то стряпчий от Сухаревки, не то пропойца купеческий, не то сыщик.
Праздники проводили мы в музеях. Уют и тишина для нас в доме картин Павла Михайловича[80].
Спешишь к любимцам над лестницей[81]. Примечаешь, анализируешь всякую перемену впечатления после прошлой встречи. Одни картины как бы испаряются, эффекты их бледнеют, а другие, наоборот, прочнеют, как бы утрамбовываются в холсте.
Знаешь их до мельчайших капризов мазка.
Отсюда — вниз, в иностранный отдел[82]. Наши, конечно, здесь. Они обрабатывают натуралистов.
Наши козыряют этим, противники кроют Касаткиным.
Наши — этюдами А. Иванова, Ге «Что есть истина», те — репинским «Грозным» и «Казнью стрельцов» Сурикова.
Наши — «Дорожкой» Левитана, серовской «Девушкой под деревом», натуралисты отвечают Первухиным и Прянишниковым.
И те и другие расстреляют запасы примеров, бегут к оригиналам, наскакивают на картины, кажется, пальцем проткнули бы вражеские изображения, но это — полемика. Наши ведь знают драгоценность и в Репине, и в Сурикове, да ведь не тем в них противники радуются: на выпуклости глаз «Стрельцов» и «Грозного» крепость свою строят натуралисты.
У А. Иванова готов разыграться кулачный бой:
— Перепетая итальянщина!..
— Не доросли вы до наших!..
— Плевать нам на ваших!..
— Вы и пишете плевками!