Жизнь, как загадка, темна,
Жизнь, как могила, безмолвна.
От сочинителя
Я отдаю себе отчёт в том, что попытки объяснить суть и смысл произведения чаще всего ни к чему не приводят. «Забывают одно (говорит всё тот же Борхес): мало что в искусстве значит меньше, чем намерениях автора». И, однако, необходимость разобраться в своих намерениях заставляет автора искать оправдание — не столько перед воображаемым читателем, сколько перед самим собой. Оставим открытым вопрос, насколько всё это выполнимо.
Мы можем жить не только в трёх временах школьной грамматики, но и в некотором совокупном времени. В таком случае нам придётся признать, что для каждого из грамматических времён — существует своё настоящее, своё прошлое и своё будущее. так что мы можем вспоминать и мимолётное настоящее, и ушедшее прошлое, и несбывшееся будущее.
Принимаясь за свой рассказ повествователь, тот, кем он когда-то был, кем когда-нибудь будет, убеждается в том, что его воспоминания — не совсем то, о чём он собирался рассказывать. Скорее это судороги сбитой с толку памяти, которая вторгается в «сюжет», теряет нить, перепрыгивает, словно мятущийся луч, с места на место, короче, пренебрегает всякой последовательностью, так что от нормального повествования мало что остаётся, прошлое, каким его рисует себе рассказчик, всё меньше заслуживает доверия. Минувшее уносит с собой и свое будущее. Но с той же безответственностью, с какой своенравная память распоряжается прошлым, она расправляется с будущим. Так рассказчик-баснослов вспоминает не прошлое, которого больше нет, а будущее, которого никогда не будет.
Очевидно, что сказанное влечёт за собой решительный сдвиг в художественном мышлении. Приходится отказаться от того, что представлялось главной задачей литературы, — обуздания хаотической действительности. Художник, чьё дело — вносить порядок и гармонию в сумятицу и какофонию мира, вынужден усваивать новое мышление, которое следует назвать фасеточным, или калейдоскопическим. Как прежде, он не смеет отступить в страхе перед жизнью. Но вера в лейбницианскую предустановленную гармонию вещей поколеблена. Вместо идеально стройного здания художник видит перед собой обломки, которые нужно каким-то образом склеить. В этом, по-видимому, состоит новая задача и обновлённый смысл его работы: не потерять равновесия, взглянуть, как смотрят в разбитое зеркало, без страха и отвращения в лицо действительности. Пусть эти соображения послужат извинением за все, пусть немногие, небылицы, которыми сочинитель нашпиговал своё изделие.
Глава I
Обыденная жизнь, суррогат вечности, повторяясь с утра до вечера изо дня в день, таит в себе залог бессмертия: в который раз, просыпаясь, я чувствую холод гранитной подушки и вспоминаю о том, что я всё ещё жив. Поднимаюсь с затёкших колен, запахиваю своё старое, верное пальто, подбираю и встряхиваю подстилку. Густой туман окутал каменные изваяния и кресты. Я озяб, но утро обещает хорошую погоду.
Внезапно солнце брызнуло из-за деревьев старого кладбища, Оля смеётся на заблестевшем медальоне. Я понимаю, что́ означает её взор. Стыдись, хочет она сказать, ты всё ещё существуешь. Ты не подождал меня, взгляни ещё раз на даты моей короткой жизни. Но я успею тебя догнать. Всю ночь она не смыкала глаз.
«Она права, — сказал доцент Журавский, — я тоже почему-то чувствую себя виноватым».
Ты-то тут причём, хотелось мне возразить. Я обернулся. Доцент сидел, как всегда, в проходе между отсеками, на скамейке для посетителей.
«Опаздываете, доктор». Это его манера, особый педагогический шик — на четвёртом курсе называть нас докторами.
Я снова запахиваюсь. Мне холодно.
«Приведите себя в порядок. В Гиппократовом кодексе говорится: врач должен быть аккуратно одет, и надо, чтобы от него приятно пахло. Подтяните галстук. Впрочем, что вы там услышали?»
Я вновь приникаю ухом к памятнику: тоны сердца глухие, аритмичные, слабый пресистолический шум. Живое сердце Оли, пусть неровными толчками, бьется в граните.
«Ваш диагноз, доктор?»
Я отрапортовал: «Митральный стеноз. Сужение левого предсердно-желудочкого отверстия».
«Отлично. Позвольте, однако, возразить. Великий Лаэннек, изобретатель стетоскопа, с вами бы не согласился. Камень не обладает такой звукопроводимостью, как, например, дерево. Я вам уже рассказывал. Однажды Лаэннек прогуливался по двору Лувра, там шло строительство. Он увидел двух мальчишек, один стучал по бревну, а другой слушал, прижавшись ухом к торцу. На другой день доктора пригласили к молодой пациентке, Он не решился выслушивать ухом её грудь, взял со стола тетрадь и свернул трубкой. А потом попросил сделать для него деревянную трубку».
Но уже пора, доцент Журавский поглядывает на часы. Он встал и вышел на главную аллею. Туман окончательно разошёлся. Мы шагаем к воротам. До свидания! Сердце Оли билось в граните всю ночь. Её глаза всё ещё открыты и провожают нас.