Тринадцать пластических операций, барокамеры, медикаменты, маска, истонченные до небытия лицевые ткани, тело, на глазах теряющее вес. Такая последовательность в обращении с собой, помимо привычного отчаяния, требует хотя бы минимальной осознанности. Но именно в ней его никак не заподозришь. Об этой судьбе приходится говорить в страдательном залоге, при свете обреченности, невинности и неведения, как если бы мы имели дело с бессловесным животным или книжным героем, лишенным права на нелогичную и полную перемену участи. Кажется, что он так и продвигался к выходу, переходя от желания к желанию, как ребенок от игрушки к игрушке или шахматная фигура от клетки к клетке, лунным шагом, с лицом сомнамбулы. Где-то на середине этого пути Джексон оказался на территории современного искусства; но вряд ли он согласился бы с тем, что именно ему и служил, делая собственное тело объектом эксперимента, организатором которого не являлся. Его последовательный, подневольный, бессмысленный радикализм пугает и поражает тем больше, что проявлен в немыслимой дали от пространства, где опыты такого рода стали нормой; за рамками любого искусства или представления об искусстве; на небезопасном островке предельного одиночества. Там он и вел свой непреднамеренный, неосознанный, кроткий поединок с Богом, пытаясь добела отмыть блейковского черного мальчика средствами современной науки, плавно выводя себя все дальше за грань привычного нам представления о человеческом.
Но и к расе полубогов, тех, кого Набоков называл
В поп-мартирологе столетия были смерти погромче и, что называется, благообразней. Но такой – душераздирающе нелепой, невыносимо печальной – я не припомню; и здесь должен быть какой-то урок. Хотя бы похожий на финал коэновского фильма: «Ну и чему нас научила эта история?» – «Не знаю. Кажется, ничему».
Родина щегла
(Донна Тартт)
Что уж там, эта книга мне очень нравится, так нравится, что два дня назад я открыла русскую версию где-то на первых страницах – хотела сверить цитату – и опять проехала, как по водной трубе, по всем предусмотренным сюжетным коленам и поворотам, до самого конца, до Рождества в амстердамском гостиничном номере, и чуть дальше, и там уж счастливо выдохнула, все кончилось, как надо, как я помню, все на месте. Есть тип читателей, который больше всего в книгах любит тот, по понятным причинам недлинный, отрезок, когда порядок вещей еще не нарушен –
Этот участок незамутненного мира в «Щегле» у Донны Тартт совсем коротенький, его едва успеваешь пробежать, чтобы провалиться в сюжет, уже обещанный всеми обложками и рецензентами (в-результате-взрыва-в-музее-мальчик-теряет-мать-и-ворует-великое-полотно). Там все начинается с пасмурного утра, проблемы в школе, надо идти разбираться, пробки, дождь, какие-то разговоры, материнский белый тренч; и вспоминается потом на всем протяжении книги как ее полдневный час, слепящий краешек ненарушимого блага.
Дальше, если пунктиром, произойдет все обещанное и много еще чего: несколько авантюрных романов, скрученных в один жгут (русская мафия, торговля краденым, торговля поддельным антиквариатом, игорный бизнес), детская любовь, растянутая на долгие года, детская дружба, выпрыгнувшая из забытья, как чертик из табакерки, две собаки и один нарисованный щегол. Все это похоже на бестселлер из списка «Best books of the year» (а «Щегол» им и является), так что кажется непонятным, зачем о нем разговаривать-то, прочти, получи свою нехитрую радость и тянись за следующим.
Тем не менее по его поводу говорят – в основном что-то полуслучайное от спешки и восторга, как впопыхах написанная аннотация. Например, что наконец-то явился великий американский роман, так долго не было – и вот он.