– А… Давай,
– Ай, ладно!
Толпа бьет в ладоши и орет.
Роскошно, говорю вам. Роскошно она выглядит. Темноволосая.
Тут, наконец, наш крыс отделывается от мышеловки и немного нагоняет.
Руб и коп ликуют.
Они орут, едва не поют от восторга.
– Давай, Ты-Сволочь, жми, Ты-Сволочь!
Собаки, как одна, мчатся по дорожке за смешным механическим кроликом, а толпа на трибунах – чисто сбежавший каторжник.
Бегут.
Надеются.
Понимая, что мир настигает.
Цепляются.
Цепляются, спасаясь от смерти, за этот момент освобождения, настолько грустный, что он вечно ускользает. Это мираж чего-то настоящего внутри абсолютно явной пустоты.
Визжат.
– Вперед, Злюка!
– Рви, Без-добычи!
Руб и коп:
– Давай, Ты-Сволочь! Вперед!
И мы все наблюдаем, как наш крыс стрелой мчится по внешней дорожке, вырывается на первое место, но, оступившись, откатывается на четвертое.
– Ы-ы, сволочь!
Руб морщится и в этот раз использует это слово не как кличку, а собачка рвет жилы, пытаясь вновь выйти вперед.
Рвет.
Он хорошо бежит, наш Сволочь.
И приходит вторым, что дает Рубу повод, глянув на билетик, задать копу вопрос. Он спрашивает:
– Ты поставил на победу и место или вчистую?
По лицу копа нам ясно, что он поставил вчистую. Все или ничего.
– Ну, что, чувак, толку с тебя примерно никакого, так? – Руб смеется и хлопает копа по спине.
– Ага, – отвечает тот.
Он больше не онанист. Просто парень, который про все на свете забыл на несколько мгновений, пока свора собак мчалась по дорожке стадиона. Звать его Гэри – имя, в общем, дрищовское, но что нам за дело?..
Мы прощаемся, и я напоследок еще разок мечтаю о Кэссиполисменше и сравниваю ее с другими воображаемыми женщинами в своей развратной, по юности, душе.
Я думаю о ней всю дорогу до дому, где нас ждет обычный субботний вечер:
Сестра – за порог. Брат у себя, и там тихо. Отец с газетой. Миссис Волф, наша мамочка, – пораньше спать. Мы с Рубом – поболтать чуток через комнату и баиньки.
– Она мне понравилась, – говорю я на крыльце.
– Я знаю. – Руби отворяет входную дверь и лыбится.
–
–
2
Часа в три ночи какой-то шум. Это Сара в ванной, рыгает. Я иду глянуть, как она там, и вот: обнимает унитаз, льнет к нему, жмется. Стекает в него.
Волосы у Сары густые, как у всей нашей семьи, у Волфов, я смотрю на нее, в глазах у меня жжется и чешется, я замечаю рвоту в жесткой пряди рассыпанных косм. Отрываю туалетную бумагу, выуживаю, потом вытираю остатки влажным полотенцем. Рвота воняет. Ненавижу запах блевотины.
– Па?
– Пап?
Она вскидывает голову.
– Пап, ты?
И тут моя сестра принимается рыдать. Подуспокоившись, тянет меня опуститься на колени и внимательно смотрит на меня. Ладони мне на плечи – и еле слышно воет. Воет так:
– Прости, пап. Прости, я…
– Это я, – говорю я ей, – Кэмерон.
– Не ври, – отвечает Сара, – не ври, папа.
И слюна капает ей на голое тело над красной майкой, прожигая сердце. Джинсы впиваются ей в бедра, разрезая плоть. Даже удивительно, что нет крови. И то же самое с туфлями. Они оставляют глубокие укусы на лодыжках. Моя сестра.
– Не ври, – еще раз говорит она, и я замолкаю.
Я больше не вру.
– Ладно, Сара, это я, папа, – говорю я. – Мы тебя отведем в постель.
И, к моему удивлению, Саре удается встать на ноги и доковылять до комнаты. Я снимаю с нее туфли: еще секунда, и они отрезали бы ей ступни.
Сара что-то бормочет.
Слова барахтаются у нее на языке, а я сижу на полу, привалившись к ее кровати.
– Так достало, – говорит Сара, – убиваться.
Бормочет и бормочет, пока наконец медленно не проваливается.
В сон.
«Сон, – думаю я. – Он ей поможет».
Последние слова Сары:
– Спасибо, па… В смысле спасибо, Кэм.
На этом ее рука бредет на мое плечо. И остается там. Я улыбаюсь: слабенько, как улыбается всякий, кто сидит и мерзнет, съежившись и скукожившись в комнате сестры, которая только что явилась домой с проспиртованными венами, костями и дыханием.