Если вы хотите найти смысл в «Уроке», то это всемогущество желания. Колоссальная мощь иррациональности желания: инстинкт сильнее культуры. Учитель продолжает учить ученика арифметике и филологии — филологии, которая ведет к преступлению! А насилие, еще более ужасное, все равно совершается.
Я написал его очень быстро, продиктовал за шесть недель, но вынашивал его уже давно. Как и все остальное. Мне потребовалось десять лет, чтобы начать писать «Король умирает». Начать было труднее всего. Для чего? Одной книгой больше... Именно это для чего мешает мне жить, и это зачем повергает в печаль.
Я не могу иначе, эта противоречивость свойственна мне от природы.
Литературные произведения все-таки предметны, и это хорошо. Все, что мы пережевываем и о чем твердим, все наши беды, наши политические идеи, наша не-приязнь, наша любовь и особенно ненависть, которую мы испытываем друг к другу,—это все не более чем строительный раствор, кирпичи. А потом возникает строение, и мне кажется, что именно это нас спасает. Через литературу все-таки возможно какое-то спасение. Я только что говорил, что литература—это посредственность, ничто; и не страшно, если я сам себе противоречу. Не бывает, чтобы одна вещь имела лишь одно объяснение, точки зрения бывают разными. Я думаю, нужно что-то делать, а литература—ничто в меньшей степени, чем все остальное. Конечно, это подавляет, когда видишь в библиотеке сотни тысяч книг, да ладно, какая разница. В музеях хранятся сотни тысяч картин и предметов искусства. И это действительно крик человечества. Самое ценное и значимое, что сделал человек,—это все-таки его попытка объясниться, и объясниться в необъяснимом.
Сиоран[154]
выразил это в словах более пессимистических: «Современный человек чинит нечто неисправимое». Я сказал бы скорее, что мы пытаемся объясниться в необъяснимом. То есть что у нас есть четкое осознание ситуации. Это крик, с которым мы обращаемся к «творцу». Зачем мы здесь — вот то, на что мы способны, вот то, что нам нужно. Это бесконечное вопрошение. И значит, мы не бессознательны. То есть ничто не в состоянии управлять нами тотально уже потому, что мы задаем себе этот вопрос.Политика и техника никаких вопросов себе не задают, они самодостаточны, принадлежат только себе и только себе служат. В одной из своих новелл, «Кулаке», Кафка рассказывает следующее: люди строят Вавилонскую башню, и вдруг Бог одним ударом кулака разрушает ее. Почему? Не потому, что люди хотели подняться к нему, но как раз оттого, что они этого уже не хотели. Они возвели первый этаж, затем второй, третий, и тут начинают создаваться некие сообщества, союзы; а для них нужно найти конторы, кабинеты, к тому же инженеры-строители требуют квартир да еще чего-нибудь получше, и все они ворчат на работу, жалуются на свои зарплаты и пенсии. Все позабыли свою цель. Цель свою позабыли и политика с техникой. Свою главную цель они разменяли на второстепенные. Кафка удивительным образом говорит об этом в своей новелле. Мне кажется, это самая замечательная притча из всех, что я знаю, самая глубокая. Марта Робер о ней не говорит, потому что эта сказка свидетельствует о фундаментальной религиозности Кафки. Марте Робер[155]
вовсе не хотелось бы, чтобы он был религиозен.Да. Она знак того, что разум не дремлет.
Нет картины без техники, но порой встречаются картины столь же пророческие, как и сны. Жорж де Лa Тур, Вермер, Кле, может быть, и некоторые языковые выражения, что доходят до пределов языка, до молчания, как у Мондриана. Или же выражающие «абсолютную объективность» в ее первозданной чистоте, как у Геера Ван Вельде.