Коли пощадите, коль отпустите – помолюсь за вас. Лучшим стану, слово даю, перед Богом его даю. А коль осудите – сам сломаю над головой моей шпагу, а сломав, поцелую обломки! Но пощадите, не лишите меня Бога моего, знаю себя: возропщу! (15, 176).
В глазах читателей Дмитрий уже наполовину оправдан этим неизбежным страдание и принесенной им жертвой. Хотя помыслы его действительно были греховны, но в самый страшный момент благое начало в нем уже превозмогло начало дурное, и он хотел убить отца, был готов к этому, но не позволил себе этого совершить. Грешник получает оправдание у читателей, как и у своих братьев, которые уверены в его невиновности. Освещая этот эпизод в контексте христианской этики, исследователи приходят к заключению, что таким образом Достоевским выражена идея возможности «духовного возрождения личности даже в условиях нравственного упадка общества»[249]
.Удивительные по своей пророческой силе слова старца Зосимы как бы выносят приговор будущему, в котором под романтическим прикрытием будет вершиться ложное благо: «Воистину у них мечтательной фантазии более, чем у нас. Мыслят устроиться справедливо, но, отвергнув Христа, кончат тем, что зальют мир кровью, ибо кровь зовет кровь, а извлекший меч погибнет мечом. Если бы не обетование Христово, то так и истребили бы друг друга, даже до последних двух человек на земле» (14, 288). Когда Зосима без слов кланяется в ноги Мите Карамазову, вспоминается поклон Раскольникова Соне Мармеладовой, воплотившей «все страдание человеческое». По словам Д.С. Мережковского в этих сценах «последняя святость» почти соприкасается с кощунством: «Не значит ли это, что есть такая святыня в человеческом страдании, которой уже не может возвысить никакой подвиг и унизить никакое преступление, которая – за пределами добра и зла, “по ту сторону добра и зла”? <…> Ведь оба они, и старец Зосима, и Раскольников, сами того не зная, – старец, впрочем, может быть, и знает, но молчит до времени, – поклонились не только святыне последнего страдания, но и святыне последней свободы. Страшная свобода! Может ли человек ее вынести?»[250]
. Отвечает на этот вопрос Мережковский словами Евангелия: «Человеку это невозможно, но Богу все возможно» (Мф. 19:26)Без этой связи со свободой не существует ответственности за зло, – писал Н.А. Бердяев. – Без свободы за зло был бы ответствен Бог. Достоевский глубже, чем кто-либо, понимал, что зло есть дитя свободы. Но понимал также, что без свободы нет добра. Добро есть также дитя свободы. С этим связана тайна жизни, тайна человеческой судьбы.[251]
Отвергающий свободу Иван Карамазов становится пособником преступления: «…отвергнуть свободу на том основании, что она может породить зло, значит породить зло еще большее»[252]
. Он, подобно Великому инквизитору, остается в бездейственном оцепенении, не видя перед собою путь к истине, полагая, что есть только его собственная истина, что и Черт, и Бог суть он сам. «Ситуация после поцелуя Христа кардинально меняется, – замечает П.Е. Фокин. – Двери темницы растворяются, и Христос выходит на “темные стогна града” (14, 239). А инквизитор? Он остается внутри темницы. Пленник ли он? Двери тюрьмы открыты. Но сделать шаг к двери – значит последовать за Христом, пойти по Его пути, расстаться со “страшным и умным духом”. Сделает ли этот шаг старик? Об этом Иван Карамазов не знает: “Поцелуй горит на его сердце, но старик остается в прежней идее”»[253]. О его выборе, как и о выборе Ивана, читателю доподлинно не известно. Единственным героем, через которого Достоевский показывает испытание свободой, становится Алеша.