Он был математиком, астрономом, специалистом по санскриту и видным астрологом. У него бывали экзотические гости двух типов: американские и английские математики, заходившие к нему во время поездок в Индию, и местные астрологи, ортодоксальные пандиты, носившие роскошные расшитые золотом платки, подаренные махараджами. Незадолго до этого я стал сторонником «научного подхода» Рассела. <…> Меня беспокоила его способность сочетать в одном мозгу астрономию и астрологию; я искал в нем последовательность. Его, кажется, это совершенно не заботило, он даже об этом не думал. Когда я спросил его о том, как повлияли на архаичную девятипланетную астрологию открытия Нептуна и Плутона, он ответил: «Делаешь необходимые корректировки, вот и всё». Или в ответ на вопрос, как он может, совершив омовение, читать Гиту как религиозный текст, а… затем аргументированно рассуждать о Бертране Расселе и даже Ингерсолле, он заметил: «… а ты не знал, что у мозга два полушария?[724]
Стратегии жизни отца Рамануджана, которая состояла в том, чтобы жить в лишенном целости «сейчас» – его острота о двух противостоящих полушариях на деле сводила единство мозга к пустой, случайной оболочке. Такой же концепции, очевидно, следовал и индийский физик, лауреат Нобелевской премии С. В. Раман. Рассказывают, что в 1930-е годы Раман спешил домой из своей лаборатории в Калькутте, чтобы «совершить ритуальные омовение перед солнечным затмением». Когда его спросили об этом, он насмешливо ответил: «Нобелевская премия? Это была наука, а солнечное затмение – это личное»[725]
.Мы не обязаны безоговорочно верить в эти анекдоты из жизни индийских ученых. Но эти, возможно апокрифические, истории об отце Рамаджунана и о сэре Рамане помогают мне вообразить альтернативное место расположения «разума», когда я размышляю об «истории Индии». Эти истории, в терминах Хайдеггера, задают пред-понимание того, как мы можем провинциализировать Европу как символ нашего желания быть модерными. Так мы сможем выделить разуму иное место, которое будет отличаться от определенного ему историзмом и модернистской мысли. Старший Рамаджунан и Раман были серьезными учеными. Однако при этом они не нуждались в обобщении академической рамкой всех разнообразных жизненных практик, внутри которых они жили и к которым ощущали призвание. Эти истории – даже если они не вполне истинны в отношении конкретных людей – говорят о возможном осмыслении практик, при которых сбывающееся будущее никогда полностью не затапливает множественное будущее, которое уже есть.
Провинциализировать Европу в рамках исторической мысли означает бороться за поддержание постоянного напряжения в диалоге между двумя противоречивыми точкам зрения. На одной стороне – необходимый и универсальный нарратив капитала – «История 1» в моей терминологии. Этот нарратив дает нам критику капиталистического империализма и позволяет увидеть трудноуловимые, но неизменно ободряющие проблески просвещенческого обещания абстрактной, универсальной человечности, которой никогда не суждено воплотиться. Без этих трудноуловимых проблесков, как я уже говорил раньше, не было бы политической модерности. А на другом полюсе находится мысль о разных способах бытия человеком, бесконечных несоразмерностях, внутри которых мы ведем борьбу – вечную, рискованную, но неизбежную – за то, чтобы достичь «мирности мира», чтобы жить со своими столь разными ощущениями онтической[726]
принадлежности. Эта борьба становится – при соприкосновении с капиталом – Историями 2, которые на практике всегда видоизменяют и прерывают тотализирующие порывы Истории 1.