Минут через десять, когда приступ миновал, они медленно побрели по безлюдной аллее, уходящей к восточной части города. Вокруг замерли вековые буки, светила луна, перекликались ночные птицы. Вскоре они увидели старый родник — из трещины в скале по оловянной трубке журча бежала вода, а наверху был выдолблен каменный львенок.
Первой к роднику подошла Диманка. Она умылась, причесалась и задумчиво побрела дальше. Какой ужасный вечер, думала она. Зря я согласилась… Она вспомнила мучительный кашель Стоила, его окровавленный рот, и ей стало совестно — она остановилась, чтобы дождаться его, и когда он приблизился, пристально поглядела ему в лицо.
Губы у Стоила были сухие, но одежда измята, на рубашке темнели пятна. Они через силу улыбнулись друг другу.
— Я знаю, ты жалеешь, — сказал Стоил.
Диманка коснулась его руки кончиками пальцев, и он замолчал.
— Ты должен пойти к врачу, — сказала она через несколько шагов. — Эта кровь…
— Ничего страшного, это все от курения.
Она вдруг остановилась.
— Скажи, как тебе пришло в голову пригласить меня в ресторан?
— Просто так, мне очень хотелось поболтать с тобой. А у тебя душа не лежала, правда?
Она промолчала.
— Я так и знал, — вздохнул Стоил. — Ты согласилась из деликатности, даже из жалости.
— И ты с этим смирился?
— Как видишь.
— Если б я не хотела, я бы не пошла, — сказала она тихо.
— Нет худа без добра. Все уже улеглось, а хорошее воспоминание останется. По крайней мере у меня.
Чудак, подумала она и спросила:
— А у меня?
Стоил пожал плечами.
— Ах, Стойо, Стойо… — вырвалось у нее.
Они долго шли рядом, то плечом, то рукой касаясь друг друга, вглядываясь в лунные блики, слушая птичьи грезы и тревоги. Они сами были усталыми птицами, тянущимися к своим гнездам.
Они выбрались на открытое место и увидели, что стоят над городом. У самых ног бесшумно плескалось электрическое море, полоща бесчисленные свои звезды. Это был их город. Здесь родились их родители, и родители родителей, и они оба: она в нижней, зажиточной части, он — в верхней, когда-то бедняцкой. На этих улицах и площадях прошло их детство, ее — счастливое, его — суровое, полное забот, но не менее дорогое. Тут они впервые увидели небо и землю, солнце, дождь и снег, огненно-голубые вены молний, услышали родную болгарскую речь, тут впервые отведали хлеба, воды — самых сладких на свете. В этом городе они прочли по слогам первые слова, с этого вокзала они отправились в столицу — в университет, на явки, в тюрьму. Наконец, они снова возвратились сюда, усмирив порывы молодости, обремененные заботами и ответственностью.
Небольшая скала, поросшая травой и мхом, поманила их к себе — чем не смотровая площадка. Они любовались мерцающей звездами долиной, приютившей город. Почти десять веков сползал он на равнину, около тысячи лет жизнь в нем то бурлила, то тлела, возводились и разрушались здания, но жизнь не угасла.
Стоил обвел взглядом золотистое ожерелье нижнего бульвара, одевшего реку в каменную броню. За вокзалом виднелся темный прямоугольник кладбища. Его память отправилась на поиски, и скоро он отыскал место, где были могилы его близких: отца — почти сровнявшаяся с землей, и матери — более высокая и аккуратная. В его воображении отчетливо возник некролог под черно-серой пятиконечной звездочкой с его именем. И в этот момент он как-то болезненно осознал: когда наступит его черед, то, кроме Евлогии, должен его проводить еще один человек — Диманка… Было что-то несправедливое, непоправимое в том, что, родившись и выросши в этом городе, они встретились так поздно, а оценили друг друга и того позднее — перед закатом жизни, когда все давно уж решилось. Нет, он не солгал ей, когда сказал, что видит в ней сестру, — теперь может быть только так. Перед памятью родных, на виду у взрослых детей, у родного города другое было бы невозможно или, если выразиться точнее, неестественно. Он слишком стар и болен. Стыд и совесть — вопрос особый. Никогда и никому не открыл бы он своих чувств, в особенности ей. Все бы унес с собой туда, в темный прямоугольник за вокзалом, как многие поступили до него и поступят после. Острая потребность видеть и слышать ее, побыть с нею наедине превозмогла сегодня его волю, но тут словно сама природа вмешалась: «Довольно!» — и кровавый кашель пришел на выручку, стал его душить.
Сейчас надо бы сказать Диманке то самое, заветное слово, но запоздалое слово что запоздалая весть — к чему?.. В его душе ожили звуки кларнета, грустные переливы словно молили о ласке. Отзвучали виртуозные трели окарины, разлилась холодная тишина одиночества. Сглотнув, он ощутил соленый привкус собственной крови.
— Красиво, правда?