Читаем Проводник электричества полностью

Камлаев вгляделся в людей: не улица, не площадь — ширь и даль, бескрайнее пространство, миллионы — под каменными сводами, под мозаичной синью купола — нечаянно разлученных, в минутном помутнении полоснувших по родственному мясу или, напротив, сросшихся, слепившихся в едину плоть, бегущих от, бегущих к… смотрел на них с привычной неиссякаемой немой, как небо, тихой печалью; так становилось жалко каждого… да и не жалость то была — другое чувство, не имевшее подобия и названия, сознание того, что все они здесь ненадолго, любовь их ненадолго, свидание, соединенность — пока не вскрикнет в тишине неумолимо, точно в срок, по расписанию отходящий от перрона поезд.

Он был, Камлаев, сызмальства обучен доверять вот этому потоку, в который вдруг входил: железные тяжелозвонкие удары, сипение, визги, вздохи, хрипы локомотивных и вагонных механизмов — с неумолимой кованой предзаданностью всех параметров звучания — были подобны ритуальным гонгам и экстатичным завываниям дервишей, тем акустическим как будто молотком, который забивал, вколачивал Камлаева в реальность… тем акустическим как будто лезвием, которое снимало со слуха роговую оболочку и давало возможность болезненно-сладкого прикосновения к запретной части мира.

Но что-то в нем сломалось будто, вот в нем самом или вокруг с недавних пор, неуловимо начало кончаться, кончилось, как детство. От зимней пустыни, алмазно-сияющей, чистой, от вольного звона высоких небес остался унавоженный, истоптанный, изрытый композиторскими гусеницами свинцово-грязный пятачок — субстанция сродни той жидкой снежной грязи, что чавкает под сапогом в подземных переходах и вестибюлях станций метрополитена.

Это было как с надцатой женщиной после надцатого раза: вдруг подступает пустота, нет больше изначального, всепоглощающего торжества от причащения к тайне, оно сменяется звериным чувством одиночества, почти отвращения, жестоким пониманием, что именно неведение ты, собственно, и потерял, что именно неведение и делало ту тягу такой отчаянной, самоубийственной, неодолимой. Не то чтоб он, Камлаев, тосковал по первозданной чистоте сознания: вернуться невозможно, бессмысленно противиться линейному процессу… ему казалось, настоящее, реальность, священное пространство вышней музыки простерлось впереди — как за горами, за дремучим лесом, и надо только прорубиться, карабкаться, сползать и подниматься снова, пока с последней, самой трудной для восхождения, вершины ты не увидишь все пространство океана-мелоса… а как еще? Одной работой, усильным, напряженным постоянством и доберешься, дорастешь до ледяной мерцательной пульсации, которую дано было тебе услышать в малолетстве не единожды как смутный, зыбкий многообещающий намек, как образец, чтобы не перепутал, не заблудился по дороге.

Это было сродни золотодобывающему промыслу: для того чтобы разведать и прорваться к жиле смутно слышимой прамузыки, все существующие композиторские инструменты не годились — как говорится, за моральной усталостью. Пообломаешь зубы раньше, чем удастся снять хотя бы на пол-пальца каменной породы.

Симфонический принцип, сонатный вот уже полстолетия были мертвы (все то, на чем держались вершины европейской классической). Уж на что были прочны, выносливы баховские бесподобно простые аккорды, световыми столпами банального schlichter Chorsatz восстающие к небу, но даже это — нет, не запорхает в исполинской вертикали беспощадный, идущий миллионы световых столетий белый снег.

Всех восхитившая в начале века драга Шенберга второй десяток лет черпала пустоту на холостом ходу, и лазер Веберна напрасно скреб гранит, Лигети, Берио, Штокхаузен орудовали только зубочистками; для самого Камлаева сериализм захлопнулся и выдохся быстрее, чем он успел набрать в грудь воздуха: так поразивший всех в Европе пульсирующий кластер, им, Эдисоном, выращенный, будто ядерный цветок, по принципу прогрессии и постепенным наслоением двенадцати свободных диссонансов, не новым горизонтом оказался — последним гвоздем в крышку гроба. Его двухсотпроцентно-концентриро-ванные свободно-атональные структуры, душившие числом одновременно существующих серийных отложений, — так ноют от сладкого мел растерявшие зубы, так радиация мгновенно превращает цветущие селения в раковые гетто — подействовали на большие фирмы и нищие артели золотодобытчиков командой «стоп-машина», своим Perpetuum mobile, крутившимся впустую, он совершенно не затронул вещество лежащего на глубине первоистока — скорее, как ребенок детские машинки, раздолбал все гидрошвагерды и скрубберы, руднотермические печи и пневмошлюзы современников.

Перейти на страницу:

Похожие книги