У Маши замурлыкал телефон, она порылась в сумке, находя иголку в стоге сена, и, растянувши рот в улыбке безраздельной собственницы, приникла щекой к серебристой пластине:
— Да, пап… чего? Судя по тону, пап, ты тоже пока что не ложился… Да все уже, еду… вернее, иду. Ну вот чего опять ты начинаешь? Ну, с Джеммой, с Джеммой, да. Нет, я сейчас уже не с Джеммой. Да так, с одним тут… — она окинула Ивана с ног до головы ложно-скептическим, пристрастным, издевающимся взглядом, — весьма необычным мужчиной. Мужчиной, ага. Ну что ты опять? Ты мне кто? А то. Такое ощущение, что муж, ага, порой, иногда. Да хватит тебе, а?.. А хочешь я его с тобой познакомлю?.. Да все, сказала же уже, буквально через полчаса… Так как насчет знакомства? Мне захватить его с собой?.. Ну где-то тут, у Трех вокзалов, Каланчевская. Да ну зачем приедешь… что я, маленькая, что ли? Что-что? Нет, он — сорокалетний толстый владелец шоколадной фабрики, женат, двоих детей имеет. Зовет с собой на водных лыжах покататься в Сан-Тропе… Ну ладно, все, давай, ну да, я позвоню…Ты хочешь жить неискалеченным? — в Ивана испытующе вперилась. — Короче, если хочешь жить неискалеченным, сажай меня в машину и вези домой. Отец сказал. Мне надо было с самого начала тебя предупредить: общение со мной обычно для парней заканчивается плохо, тем более если кто-то там руки начинает распускать. Ты что помрачнел? Испугался?
— Да нет. — Лицо Ивана в самом деле изобразило, видно, на мгновение замешательство и даже некое страдание, но это смех один — веление мочевого пузыря настигло, и он теперь все мялся, терпел из-за того, что Маша не вполне принадлежала обыкновенной жизни, а он тут со своим вот этим подрейтузным «хочу как из ружья»…
— Да что ты, что?
— Я это… мне надо… я отбегу буквально тут на пять минут. Ты подожди, — куда, только не знал: рокочущий, располосованный автомобильный потоками проспект, сплошная череда фасадов, все голо, все распахнуто, все под витринами и фонарями. На мюнхенских вот улицах имелись пирамидки с отверстиями для мужских причиндалов; гуляющие пары подходили, и парень как ни в чем, одной рукой держа за руку девушку, второй расстегивал ширинку — Ивана коробило жутко, так был он стыдлив в этом плане, вот приучился, что ли, что есть вещи, которым нужно предаваться в одиночестве.
— Пойдем, горе луковое, — вздохнула Маша с материнской какой-то гримасой, — во двор — «куда», в кусты, всего-то и делов. Я буду прикрывать твои тылы. Непросто жить таким стеснительным, Иван. Ну ничего, сейчас я это… тебя раскрепостю, раскрепощу.
2
Нырнув в глубокую сырую обшарпанную арку, вмиг очутились будто в соседнем измерении, в кривом неправильном пространстве, разившем духом запустения и как бы обратном гранитному, фасадному, витринному лицу Москвы: сырое кирпичное мясо в прорехах страшной, как сифилитическая язва, штукатурки; подслеповатые оконца первых, полуподвальных этажей, подмешанный к дегтю яичный желток тускло горящих окон, редких фонарей, курганы ветхих ящиков у никогда не открывавшихся как будто складских решетчатых дверей, просевший, вмявшийся от вымывания почв и развороченный отбойником асфальт, траншеи, ямы, в черной глубине которых сочились разрытые трубы… другие, новые, на смену, железные кишки, лежавшие им с Машей поперек дороги… а дальше, впереди была площадка со сделанными мраком таинственными горкой, каруселью, грибками, турниками, за ней — глухая длинная кирпичная стена, кустов достаточно… обыкновенное и в то же время чем-то пугающее место, над которым как будто не было привычной власти человека, каких-то учреждений, никакой…
«Ну, я сейчас», — Иван рванул через площадку наискось опорожниться поскорее — гаражная стена гнила, шибала в нос отбросами, дерьмом; все было тут: какие-то бомжиные куртешки, покрытые зловонной жижей башмаки, клочки газет и клочья ваты, бумажный мусор, целлофан, бутылки и консервные жестянки.
Иван с сомнением двигался вдоль полосы дерьма, стараясь никуда не вляпаться, найти кусок посуше и почище… и наконец нашел, достал и долго выпускал тугой режущей струей, трясясь и подгоняя, не придавая совершенно значения каким-то машинным шорохам и клацаньям, возникшим за спиной невдалеке, но вдруг услышал Машин звонкий возмущенный голос, опровергавший, протестующий; струя оборвалась, мгновенный лютый холод, необъяснимый детский ужас обжег Ивану позвоночник за дление кратчайшее до Машиного крика, до визга похоронного «Ат-да-а-ай!».
Дрожащими руками запихнув, он припустил назад — на белый беспощадный свет квадратных фар, которым озарилось пространство страшного потустороннего двора, запрыгавшие черные деревья, площадка, облупившиеся стены, все мироздание, и не было защиты, снисхождения; он на мгновение, на бегу неподконтрольно сжался от ощущения безнадежности провала, который разделял их с Машей, разделил.