Читаем Проводник электричества полностью

— Ты каждую — всю жизнь! Она — Угланова, так, между прочим, чтобы ты знал, если со слухом что-то… она давно живет своей жизнью и семьей.

— Послушай, девочка, ну что такого в этом противоестественного? Бывает — сплошь и рядом. Что кто-то расхотел быть чьей-то там женой и захотел — женой другого. Вот, кстати, как ты. Ты захотела, ты все сделала по сердцу своему… и что?.. и вроде бы не проломилось под тобой. Живете. Послушай, я устал, мне стало страшно одному. Вчера еще не было — сегодня вот стало. Род мой, в конце концов, не продолжается.

— Вот это что-то новое.

— А ты не поняла? Не поняла, зачем она? Вот я ее увидел — все сбылось, вот мама с папой не напрасно меня делали.

— Ну, если врешь — смотри!

4

Он силился вообразить себе жизнь этой женщины, всю прошлую жизнь, до впадения в свою, увидеть Нинину единую живую непрерывность так далеко и глубоко, как только можно, до младенчества, причем увидеть так, чтоб этот порожденный его воображением мираж был, как нашатырем, пропитан достоверностью, то есть оказался бы предельно близким к истине, к тому, что совершалось и совершается теперь в уединенном сознании самой Нины…

Сперва была «храплюшечка моя», шерстистая Сахара бескрайнего ковра в гостиной, мир, населенный плюшевым зверьем и розовыми пупсами, рассказ о себе в третьем лице — «она упала», «она хочет»… и только срок спустя, с усилием разлепив губешки, с великим изумлением выделив себя из мира — «я»… Все по стандарту, лишь стандарт, лишь общее давалось Эдисону… а впрочем, разве помнит сам человек свое младенчество?.. нет, ту реальность заменяют нам воспоминания родителей, это они рассказывают нам о первых шагах, о рождении первого слова, о дружбе с плюшевой собачкой Жучкой и настоящей живой кошкой Муркой… если не бросили, если мамаша не оставила врачам, тогда — бескрайняя блаженная страна под ровным, никогда не заходящим солнцем родительской любви, и так еще прозрачно, податливо, подвижно, как вода, зачаточное «я», свободно пропускающее звуки.

Камлаев помнил, что в детстве на любого человеческого отпрыска снисходит благодать, и все, что ты видишь и чуешь, есть высшее, святое состояние вещества, и это вещество пульсирует, звенит, мир открывается ребенку как сокровище, как Царствие Небесное: в него рождается бессильный, безымянный человек, в нем, разлепив глаза, развесив уши, пребывает, пока не вырастает и мир не превращается в отбросы.

Усилием внутреннего слуха ты тщишься вызвать к жизни ту потерянную истину, дарованное знание о подлинном устройстве мира, которое свободно поступало в твое сознание воздухом, водой, когда, закутанный заботливой мамой, как полярник, сбегаешь через три ступеньки поскорее во двор, в сверкающую снежную пустыню и видишь Божий свет, который онемил, оневесомил все живое, заставив всю земную твердь, всю прорву флоры оцепенело, завороженно внимать алмазно-твердому, безмолвно-оглушительному целому. Это как будто пение мира о самом себе — мелькнувшая перед глазами чистая и строгая структура единственной снежинки уже есть вся неиссякаемая музыка, всеисторгающая радость и покой, не знающая перепадов уровня начального благоговения, да и благоговением это глупо называть, это всего лишь человеческое чувство, а тут — надмировое торжество и строгость Вседержителя по отношению к самому себе.

Так вот, ему казалось, что Нина не забыла ничего, что и сейчас по-прежнему она все видит и все слышит, как ту музыку, с такой же ясностью дарованного в детстве откровения, и приведись ему, Камлаеву, оглохнуть, она могла бы стать его поводырем: быть рядом с ней означало причащение, то, что тебя взяли к себе, и всякое живое существо, расставшись с нею, потеряв ее из вида, должно было, вне всякого сомнения, ощутить, пускай темно и вяло, утрату просиявшей благодати.

Итак: распарывая с визгом колкий воздух, летя с горы, взахлеб хватая, наглотавшись, спалив нутро морозом, провалиться в температурный бред рождественской ангины и очутиться на постели в сумрачном лесу преображенной до неузнаваемости комнатной реальности: во что-то небывалое сложился геометрический узор обоев, из золотой, рубиновой, огненнорыжей раны, которую наносит глазу свет настольной лампы, мгновенно вырастают на стене пугающе-пленительные призраки — горбатые и одноногие уроды, обугленные злые магрибинцы в своих хламидах и чалмах, верблюды, пальмы, алые барханы, пылающий резной ажурный Тадж-Махал, и ты уже внутри какой-то раскаленной радуги и остаешься в ней, пока не одолеешь сладкую, обворожительную смерть, — чтоб победить, достанет в детстве меда, молока и маминых всесильных рук, что, смоченные огненной водой, неутомимо трут твои холодные ступни, горящие лопатки, пухленькую грудь, полуночным радением, родительским камланием сбивая жар, спасая от озноба и сообщая тельцу собственный огонь, свою нерассуждающую любящую силу, которой, ясно дело, в матерях немерено.

Перейти на страницу:

Похожие книги