Потом начинается школа: пионы белоснежных бантов, гладиолусы, линеечный трезвон и хищная радость познания (окрашенные йодом из пипетки структуры репчатого лука, похожие на витражи при взгляде на них сквозь прибор Левенгука; ланцетники и ленточные черви, сперва ползущий, а потом шагающий через столетия своей Истории человек — отбросивший дубину, вылезший из шкуры и царственно, победоносно распрямившийся; сплошная, идеально ровная, царящая повсюду — когда б не чудо человеческого глаза — чернота; все черное на самом деле — деревья, листья, небо, и если бы не преломлял хрусталик единственным невероятным образом луч солнца, то мир бы был как гроб; невероятная, разумная, сознательная милость Солнца по отношению к насельникам Земли — нельзя ни раскалиться, ни остыть на градус выше-ниже щадящего земную тварь предела, иначе все здесь станет пеплом или сплошной вечной мерзлотой, наоборот), сажают, верно заподозрив близорукость, за первую парту, мальчишки обзывают Нинкой-скотинкой и дергают за толстые каштановые косы, дубасишь их портфелем по коротко остриженным неровным и непрочным головешкам; все купленное к школе оказывается совершенно недостаточным, нужны еще наклейки на тетради и белые кроссовки «адидас», нужны еще заколки — траурные бабочки и шпильки — золоченые стрекозы, стеклянная линейка вместо деревянной и розовый, упругий, клубникой пахнущий ластик, необходима тьма всего, чего не сыщешь днем с огнем в знакомых магазинах, и надо «доставать», чтоб челюсть у Мартыновой отвисла и у Мартьяновой от зависти глаза на лоб полезли; все девочки в классе естественным образом делятся на дур и тех, кто смотрит с обожанием, передает записки на листочках прописей — «Нина, давай с тобой дружить».
Сама себе нравилась — растут огромные ореховые ясные глаза, вот только не очки, не надо, не хочу, ну, почему же так некстати заволакиваются туманом маленькие черненькие буковки у окулиста на приеме?.. — и вдруг себя возненавидела: вот это тощее уродливое тело, гусиные пупырышки, как будто ощипали, глаза запаяны в телескопическую оптику — как с этим всем показываться миру? ведь он же должен обмереть, свихнуться, заболеть ею, Ниной, — целый мир. Урод уродом, такие никому на свете не нужны, хотелось прекратиться, сгинуть, провалиться — чем жить пугливой недотыкомкой… зачем меня вообще втолкнули в эту жизнь? Мать рассказала все, что нужно про себя знать женскому, из плоти, человеку: «это природа так напоминает женщине раз в месяц, что она может стать матерью…», но это — женщине, а ей, не нужной никому, зачем?
Прошло, как насморк, как гриппозная хандра, всего одну весну и отравило: неужели вон та беспримерная дура — это ты, это ты ею была? Как-то стали смешны, не нужны сопляки, скоморохи, неуклюжие жалкие сверстники — и Тарасов, и Гордин, и Лева Рагозин — с их баском и напором, с их убогим старанием подделаться под прошедших десятки интимных баталий героев, с позорными гримасами прогорклой искушенности на глупых прыщеватых лицах, со вспышками смущения некстати и всплесками веселья невпопад — безнадежные мальчики, такие зеленые, слабые, что она даже материнским чувством к ним прониклась, естественно и полноправно ощущая себя несравнимо мудрее всех этих будущих мужских людей, так, будто взрослость сердца и ума природой даны ей изначально.
Совсем другие, настоящие мужчины (не эти прыщавые куколки, в которых только брезжат — если брезжат — неразвитые воля, сила, ум) ее воображение захватили; седой орлиноносый желчный Смык-Некитаев стал ее кумиром — читавший публичные лекции на Воробьевых и собиравший в университете толпы почти как на концертах у «Машины времени»: «Мир держится на изначальном и неодолимом неравенстве внутри и между видами, и землеройка никогда не станет равной льву, смерд — Пушкину. Попробуйте отнять культурные излишки, с позволения сказать, у горстки подготовленных людей и передать их в безвозмездное неограниченное пользование всем, и это будет ад равнодоступности, невероятный по убожеству ЦПКиО», — играли на лице стоявшего за кафедрой красавца алтарные отблески.
Поверила и двинулась по стылой галерее между утративших частично живописный слой полотен, мимо мясной фламандской лавки Рубенса и Снейдерса, мимо весенних красок Веронезе и золотых вещиц Челлини — тут еще и родители потянули «пойти по стопам» и затолкали общими со Смыком-Некитае-вым усилиями в музей, забитый мраморным столпотворением шедевров.
Впрочем, едва ли эту девочку так просто можно было проработать и что-то навязать свободному уму под видом собственного Нининого выбора: естественная тяга к человеческим произведениям была лишь частью любования Творением. Ей, Нине, было важным видеть вещественные доказательства того, что человек не остается глух к дыханию некоей силы, которая являет нам себя повсюду.