— Carcinoma in situ в мочевом пузыре. — Мартышкин голос зазвенел, как на экзамене, так, будто бы жала на красный диплом… натянула перчатки, взялась за фрезу и двинулась на полных оборотах в глубь камлаевского мозга. — Высокий риск прогрессии с развитием инвазии. Рак, — раздраженно отвлеклась на Эдисона, объяснила тупому, назвала своим именем — смешным речным названием — болезнь из какой-то неведомой Камлаеву системы координат. То, что у «этих» с притороченной к ногам пивной тарой и пластиком из-под подсолнечного масла. — Задача — убрать первичную опухоль. Будем вводить внутрипу-зырно вакцину БЦЖ, но шансы на ремиссию… в данном случае… Нужна операция. Попробовать решиться на радикальную цистэктомию. На удаление, понимаешь?.. — Побелевшие губы у нее, наконец, заплясали, и, не перешагнув, не справившись, не совладав с попершей горючей водой, захныкала, задергалась по-лягушачьи.
— Плохо, Ольга Варламовна, совсем не справляетесь. Придется вам зимой на пересдачу. — Отец сказал с глумливой укоризной.
— Не надо, пап, не надо. — Сестра не могла говорить, лишь шипела.
— А цистэктомию надо? Нет, милая, обхода я делать вам не дам. Я как-то, знаешь, все привык спускать естественным путем.
— Скажите мне… — низшая каста, напомнил о себе Камлаев, — нормальными словами. Какая операция? Зачем?
— Убрать опухоль. П-продлить по возможности… жизнь. — Сестра смотрела прямо перед собой в пустоту своими васильками, которые вкатали в прах колесами проехавшей машины, в неподвижную плоскость дороги.
— Ну, то есть незачем, — сказал отец, как обух опустил. — За что ж ты, милая, отцу родному это — продлевать? Мне продлевать не надо. Мне выживаемость неинтересна. Тем более пятилетняя.
— Что ты такое говоришь? — провыла Мартышка.
— Что есть, то говорю. Мне предпочтительнее в данном случае не протянуть подольше — кончить побыстрее. Мне предпочтительнее все оставшееся время, пока есть сила, заниматься делом, а не лежать вот тут с резиновой кишкой… ведь ты и я до точки понимаем, что операция — припарки, ею метастаз не остановишь, а химия тут принесет лишь краткосрочную ремиссию — спасибо и на том, — метаться уже поздно.
Он больше не мог — выслушивать, как Лелька и отец решают участь будто постороннего.
— Дайте мне курс и отпустите меня к моим студентам и интернам. Чего тут сопли на кулак мотать? «Приходит время — мы отдыхаем», «еще один сгорает на работе», и вечная память в блаженном успении… — захохотал отец, с какой-то неживой яростью отплевываясь будто от того единственного жалкого, бездарного, что могут бормотать живые над могилой, пока что остающиеся жить.
— Тебе бороться надо… за себя. Надо терпение, надо бороться. Ты слишком рано начал так вести себя! Как будто ты не знаешь…
— Хватит! — рявкнул отец. — Нахныкаться, навыться мы все еще успеем. Вот так-то, Эдисон, — цели ясны, задачи определены. Что, шаромыжник, мотылек, сумеешь обеспечить матери с сестрой тот уровень, который я им обеспечивал? Придется, брат, учиться отвечать за ближних. А музыку нам дашь такую, чтоб убивала страх, как совершенная любовь… чтоб вырывала жало?.. а то ты больше все скрежещешь против шерсти. А то тут был один из ваших у меня, такой Урусов, не слыхал?.. я не рассказывал тебе… вот странно… так вот, он мне сказал, что музыкантам раньше верили примерно так, как вот сейчас врачам, вот был он нужен, исполнитель, для того же… вроде шамана, да — сделать удачной предстоящую охоту, дать нам такой порядок, чтобы почуяли жизнь вечную… нам этого хватит… что будто мертвые услышали живых… что мы как будто снова обнялись, соединились в обход всего, что знание говорит нам. А, о таком не думал? Вот задачка!
Камлаев этого не мог сейчас услышать; слух был порабощен известием о неостановимо сгорающей отцовской жизни, иллюзий больше не осталось, спасительных, защитных представлений, которые еще мгновение назад свободно и в избытке порождал его рассудок — что это лечится, что это как аппендицит, чуть посложнее, пострашнее… что все-таки иммунотерапия творит порой научно-обоснованное чудо… что вот отца будут лечить подобные ему, такие же великие машины, способные, разрезав и заштопав, втащить обратно в жизнь любого осужденного… Не понимал: как мог он не сократиться, не исчезнуть, как может быть такое, чтоб под ним, Камлаевым, сейчас немедленно не проломилось, как может он, Камлаев, оставаться настолько свободным от «этого», что совершается сейчас с его отцом… как может он дышать по-прежнему, ничуть не убывая, ни грана не теряя
Последнее и окончательное знание вошло в него, медлительно входило, будто поршень, — но его, Камлаева, нисколько не меняло, он оставался совершенно прежним, несокрушимо мощным, ровно дышащим, неодолимой силой отсеченный от отца, бессильный одолеть вот эту грань и погрузиться в отделенную отцовскую реальность. Его с ним не было, Камлаева с отцом. Одно лишь бешеное изумление перед своей безмозглой, безбожной живучестью и было его единственным подлинным по этому поводу чувством.