Камлаев сел, поставил ее перед собой, как октябренка, который должен рассказать заученный стишок, держал ее руки в своих, пустых и воровских, и пальцы Нины протекали сквозь его пустой водой, песочным изнуряющим терпением.
— Ну, когда ты приехала? Это что же такое? Вот эта подпольная жизнь, с вот этими шпионскими исчезновениями? Мне кажется, ребенка надо показать врачу: сбегает из дому, невесть где шляется… что это за склонность такая открылась — бродяжничать? — Он веселился с ноющими скулами. — Ну, как там Тома, Тома из детдома? Которая конфеты в одиночку сожрала? Большие шоколадные конфеты.
— Тебе жалко конфет?
— Конечно, жалко, я же идиот, все идиоты любят шоколад. А Томочка со мной не поделилась. Как ты могла — со мной не посоветовавшись? — и мгновенная мерзость закружила при этих словах: ее поставил, Нину, перед собой сейчас оправдываться… в чем?.. прямо курс молодого бойца — бей первый, обвиняй, обрушь.
— Я знаю… — нехороший смешок, неестественный, злой.
— Что ты знаешь?
— То, то. Что ты об этом думаешь.
— Нет, погоди. Я понимаю: их обворовали, обворовали крупно — на родительские поцелуи перед сном, на бабушкин пирог с капустой, на личную неповторимую историю. Но я не хочу все равно, не могу, мне не нужно чужого. Послушай, я перед тобой страшно виноват, в том, что тебя заставил думать, что это ты передо мной виновата. Что ты не можешь
— К каким мы только врачам ни обращались, все разводят руками, пеняют на Бога — не дал. — Она заговорила принужденно, сомнамбулой, будто поставили пластинку. — А потом я спросила: не дает — почему? для чего? Вот как же это не дает? Дает! Вон Тому дает, вон их сколько — бери. А если не возьмешь, то ей не жизнь, конец. У нее же совсем никого. И вот у меня никого. Вот у нас, — она взглянула с жалкой бессильной надеждой: так можно говорить теперь — «у нас»?
— Не то ты говоришь, не то.
— А что «то», скажи!
— Кровь, Нина, кровь, она чужая. Все чужое — уши, глаза… Да, нельзя так говорить, бесчеловечно, не по-божески, ты как угодно это назови. Я не могу перешагнуть. Я своего хочу ребенка, своего, я в нем хочу продолжиться. Мне нужен мой мужик или никто, вот как бы это ни звучало. Себя хочу увидеть в нем — свои глаза, нос, уши, рот. Твои! Я и ты! На что мне сдался человек, в котором ни на родинку, ни на шерстинку нету от тебя, от нас?
— Она станет нашей.
— Ты что, слабоумная? Как дети становятся нашими, тебе не объяснили в школе, с указкой в кабинете биологии?
— Любви, Камлаев, нет, любовь вся собралась внутри и давит. И как мне с этим, а?
— Какая тут любовь? Любовь — это я увидел тебя, и все мои гены тотчас возопили: мы к ней, мы только к ней, немедленно сделай нас больше, мы хотим стать бессмертными.
— А Тома не хочет? В любви, вот без этого голода? Ты в глаза ей смотрел? Ты был там — должен был в глаза… Или ты слышишь только сам себя, свое вот это вот?..
— Да, да! Я слышу себя. Я слышу отца, который во мне проступил, и то, как я в своем ребенке должен точно так же. Кровь движет род вперед, кровь проводит вдоль времени фамильные черты. Ты не кончаешься, ты, я хочу, чтобы мы не кончались. И от этого я должен отказаться? Я должен взять вместо… вот эту?
— Мы это должны, ты не думал?
— Кому должны? — нахлынуло, перехлестнуло. — Бомжачьему отродью? Случайному выродку воров и алкоголиков в четвертом поколении? Какая-то слепая мразь бездумно прижила и вывалила нам с тобой под ноги — любите, вы должны?
— Ты… ты… — она не могла говорить, выдыхала. — Да ты ли это говоришь? Ты? Это? — Таким она его не видела, в такого она в него не верила. — Ты это так, как будто их теперь и вовсе не должно быть. «Зачем плодить»? Но они уже есть, есть! Ни в чем не виновные, чистые!
— Ну, хорошо, ну, хорошо. Она прекрасна, замечательна, она какой угодно может быть, но она не моя, вот и все. И ты как хочешь это называй, но только не любовью. Я, знаешь, готов поделиться конфетами, но не местом вот здесь. Ты просто подменяешь, Нина, путаешь. Ты почему-то вдруг решила, что этой девочкой, чудесной, прекрасной, чистой девочкой ты можешь, да, заполнить пустоту внутри. Но эта ведь и наша пустота, наша общая, и во мне ты ее не заполнишь. Приехали, тупик, воткнулись… дальше что?
— Ну, значит, это сделаю я. Для себя, — отрубила она.
— Что? Ты? Для себя? А где здесь я? Где здесь мы? Где целое, где плоть едина? Или что? Это было неправдой? — Сейчас он скажет то, чего не должен, поганое, богоотступное, но скажет. — И если ты вот так решила разделить — на меня и себя, то это значит что? Если ты для себя, то я и для себя… могу пойти и сделать. Об этом не подумала? Я могу получить свою кровь, свое семя, но только без тебя. Делов-то! — изжилось наконец, чернильной едкой бомбой вышло, изблевалось то, что сидело в самой его сути, непроизносимое, невыдавливаемое, державшее его когтями изнутри. — Но я так не могу, я не желаю изворачиваться суррогатом. Я не хотел бы, Нина, без тебя, я не имею права делать это без тебя, если ты хочешь знать.