Читатель про Эверта знает гораздо больше, чем Андозерская. Знает, как трусливо и мелко — вопреки своей картинной (карикатурной) громадности — вел себя главнокомандующий Западным фронтом в решающие дни. Как ждал указаний сверху («Не может генерал-солдат вести свою политику» (246)) и останавливал беспрепятственно двигавшиеся на Петроград полки (297). Как, присоединившись к большинству (по сути — к генеральскому заговору), дал телеграмму Государю о необходимости отречения (320), как, узнав о Манифесте, отправил «примирительную» телеграмму Родзянке (надо же избавляться от репутации «реакционера»), как перепугался, когда Манифест приказали задержать (359). Как не решался даже с пустоватым «отеческим наставлением» обратиться к своим войскам (392). Как, опровергая ложь о намерении открыть немцам Западный фронт, изящно перевел стрелку на оклеветанного императора («И если бы даже был отдан такой приказ, и даже с
Эверт не рвется навстречу «общественным чаяниям», как будущий слуга большевиков Брусилов (этого восславленного советской пропагандой «правильного генерала» Солженицын презирает настолько, что даже не выпускает на сцену; Брусилов аттестуется только убийственно брезгливыми репликами других военных) или циничный карьерист Рузский, сыгравший в мытарствах императора ключевую роль (285, 291, 337, 351). Он действительно монархист (потому и переживает, направив царю злосчастную телеграмму, не только из опасений, что события могут пойти вспять, но и от проснувшегося стыда). Он уверен, что бунт должно усмирить. Едва ли он законченный трус. Солженицын на то не указывает, хотя, вообще-то, дурных генералов не щадит. Трусость — доминирующая черта личности несостоявшегося диктатора и усмирителя Петрограда, благообразного дедушки генерала Иванова. Неукоснительное выполнение приказов и отказ от своевольных действий — безусловные воинские нормы, но лишь при обыкновенном положении вещей. Эверт — обыкновенный (наверно, не худший) генерал. Первоначальное (догоголевское) значение слова «пошлый» — «обыкновенный». В «минуты роковые», когда требуются воля, мудрость и готовность принять ответственность на себя, обыкновенный человек оборачивается изменником, его типовые добродетели — губительными слабостями, «пошлость» в первоначальном смысле — губительной пошлостью утраты человеческого достоинства, омертвения души, исчезновения лица.
И эта история далеко не про одного Эверта. Исключая Протопопова (у которого просто психика не в порядке), такими «мертвыми душами» в первые дни революции предстают все, на кого Государь оставил Петроград: премьер Голицын, военный министр Беляев, командующий войсками округа Хабалов. Это «омертвение» (опошление) стремительно охватывает изрядную часть сановников и аристократов, генералов и офицеров. Речь не о тех, кто ждал революции или упреждающего ее дворцового переворота. И не о тех, кто пытался остановить бунт. Речь о тех, кто, одолевая омерзение, защищался от толпы или собственных солдат красными бантами, предусмотрительно отстегивал шашку или отдавал ее по первому требованию.
Их пошлость бросается в глаза — ее (и только ее) видит вникающая в газеты Андозерская. Даже для Государя истовая монархистка не делает исключения: «Как же мог он — как
Андозерская потрясена скорой капитуляцией потенциальных защитников трона. Мысль героини естественно обращается к Воротынцеву: «Нашла она, дама, рыцаря и героя, — почему ж он не бился за её цвета?» Это эстетизированное и экзальтированное видение катастрофы (пошлость против оказавшегося несостоятельным рыцарства) возникает и раньше: «всё же французская монархия сопротивлялась три года, а наша — всего три дня. ‹…› Когда умирал старый строй во Франции — находились люди, открыто шедшие за него на эшафот. Там были свои легенды, свои рыцари…»