Да, «требование повышать зарплату — не выдуманное, сама жизнь гонит, всё повышается. Но и должен же человек всегда знать себе границы, но и опамятоваться: не один же ты! Давайте всё ж попридержимся, да сделаем обдуманно». Не услышат Козьму Гвоздева «свои же рабочие, самый родной его люд, кто умел всё в мире сделать своими руками, и кем Козьма гордился всю жизнь, что и он из них». Как не услышат те же питерские рабочие укоров фронтовых делегаций «за 8-часовой день и что снарядов не дают» (649). И не почувствуют, сколько злобы накопилось в тех самых запасных батальонах, которые три недели назад запалили костер революции.
Об этом — заключительная глава Третьего Узла, сбивчивый, путаный и яростный монолог (то внутренний, то обращенный к закадычному другу) Тимофея Кирпичникова, того самого унтера, что подбил волынцев воспротивиться начальству, вовсе не предполагая ни убийства офицера, ни рывка из казармы на улицу, ни тем более страшного дальнейшего раската незримого ему Красного Колеса.
Три первых части «Марта…» завершают главы царские: будущий незадавшийся император, великий князь Михаил, покидает Зимний дворец, наследственный царский дом, куда уже никогда не вернуться Романовым (170), всеми обманутый Государь после отречения остается один (353), развенчанного императора «предъявляют» (как вещь) эмиссару Совета Масловскому, сгустку злобы в «змейчатой папахе» и с еще более «змейными», жгущими ненавистью глазами (531). В трех композиционно маркированных точках звучит, обретая все больший трагизм, тема одиночества и обреченности. Та же безнадежная тема растерянного и обманутого, не видящего пути и глубоко несчастного человека организует финал. Только теперь речь идет не о побежденном и низвергнутом властителе, а о победившем (себе на беду) мужике в солдатской шинели.
Сбывается пророчество, заключавшее главу о молитве Государя и напрасном уповании на чудо: «ЦАРЬ И НАРОД — ВСЁ В ЗЕМЛЮ ПОЙДЁТ» (353). В содержании глава эта называется «Государь остался один». Сходную конструкцию и как раз применительно к волынскому унтеру Солженицын использует и прежде: «Взятие Крестов. — Кирпичников остался один». Он остался один еще в первый день возмущения, когда несомый революционным водоворотом полк слился с городской толпой и в ней рассеялся. Утренний «неоспоренный вожак» теперь то ли вел эту ватагу, то ли «сама она шла — не разобрать». Шла, чтобы рассыпаться от выстрелов обороняющихся московцев (прежние победы того дня «были достигнуты без боя»).
Разбежались, попрятались. Пустой проспект.
Нашёл и себя Кирпичников на снегу у забора. И — никого не видно близко.
По прошествии трех революционных недель Кирпичникова настигает куда более глубокое и безысходное одиночество. Он негодует на воцарившуюся в запасном батальоне распущенность, прекращение занятий, исчезновение и робость офицеров, на горланов из солдатского комитета, на угадываемый (и верно) общевойсковой упадок: «Как же она (армия. —
Ему жалко бродящих по городу раненых и калечных, лежачих больных, которых санитары ради митинга в цирке бросают без помощи, тех, кто уже погиб на фронте, и себя, тоже там кровь оставившего («А теперь всё отдай, и русские города отдай?»). Всё кругом не так (и не поспоришь), а дерущая душу обида все больше подчиняет себе вроде бы мерцавшие проблески раскаяния: «Город Питер из внезапного дружного восстания опять обращался в свой прежний самостный, чужой обычай. В этом городе люди ведь копились не для какой прямой работы, а для весёлой жизни».