Кончился наш праздник, а те, кто всегда жировал и веселился, гуляют как ни в чем не бывало. Сверкание огней, мелькание экипажей с дамочками в «полястых» шляпках, недоступная, но зримая барская жизнь за толстыми стёклами («И чем позже вечер, когда солдату уже спать, — тем больше их туда, за стёкла, набивается. И сидят за белыми столами, и пьют и лакомятся часами, и всякую всячину едят, чуть де не лягушек, тьфу!»), витрины, дразнящие цветами, «каких в России и не растёт сроду», диковинными фруктами, блестящими «финтифлюшками для барских баб», зазывные афиши кинематографов и театров с чудными названиями — весь этот блистательный и лживый, сытый, веселый и словно бы глумящийся над солдатами Петербург (вся роскошь на виду, свобода дозволяет зайти в любой ресторан, да вот только нет денежек «у смирных волынских унтеров») провоцирует нарастание ярости. Не случайно в картине этой чужой великолепной жизни мерцают реминисценции не только «Невского проспекта» (который «лжет во всякое время ‹…› но более всего тогда, когда ночь сгущенною массою наляжет на него и отделит белые и палевые стены домов, когда весь город превратится в гром и блеск, мириады карет валятся с мостов, форейторы кричат и прыгают на лошадях и когда сам демон зажигает лампы для того только, чтобы показать всё не в настоящем виде»[263]
), но и «Повести о капитане Копейкине» («Проходит мимо эдакого какого-нибудь ресторана — повар там, можете себе представить, иностранец, француз эдакой с открытой физиогномией, белье на нем голландское, фартук белизною равный снегам, работает там фензерв какой-нибудь, котлетки с трюфелями, — словом рассупе-деликатес такой, что просто себя, то есть, съел бы от аппетита. Проходит мимо Милютинских лавок: там из окна выглядывает, в некотором роде, семга эдакая, вишенки по пяти рублей штучка, арбуз-громадище, дилижанс эдакой, высунулся из окна, и, так сказать, ищет дурака, который бы заплатил сто рублей…»). Обиженный Петербургом безногий и безрукий капитан Копейкин, как известно, решил сам найти «средств помочь себе»[264] и стал разбойничьим атаманом. Обманувшая Кирпичникова революция толкает его на тот же путь. Он не знает, с кого спросить и кому отомстить, но скоро примется и спрашивать, и мстить. Бунтовать Кирпичников уже навострился, а личную угрюмую обиду усиливает тоска от общей неправды, которую опять кто-то навязал мужику — в награду за свершившуюся (но не ту!) революцию:А в деревне, пишут, — ни керосина, ни мыла, ни гвоздей, ни соли. А калек войны — и никому не жаль, кроме сродственников.
А и нас с тобой покалечат — так и тоже.
А в окопах — там сидят, сидят во тьме и сырости.
И теперь — всё немцу отдадим?
Виноватый в измене и неправде сыщется. Не мы же такое разорение учинили. Ясно, не мы. Потому и глушит Кирпичников недоуменный вопрос Маркова (и свою совесть):
— И как это мы, Тимофей, решились? Как это нас понесло в то утро?
Самим дивно.
Давно бы в петле жизнь кончили.
Нет, как бы худо ни было, а от «завоеваний революции» Кирпичников не отступится. И стоящие за ним сотни тысяч соблазненных и обиженных тоже[265]
. Коли уж начали, надо взять свое. Иначе — петля. Как в то утро, когда первое убийство бросило волынцев в город.Они (и вся Россия) действительно в петле. «Хлебной петлей» революция начинается — о петле виселичной, о расплате за учиненный и продолжающийся бунт, которой надо избежать любой ценой (а для того разгонять и разгонять революцию), в финале «Марта…» вспоминает не один Кирпичников.
«В общем так, Владимир Ильич: через шесть месяцев или будем министрами — или будем висеть» (654). Это развеселый Радек подбадривает Ленина после выработки самого надежного (да еще и оскорбляющего гнилых швейцарских социалистов) плана по перемещению большевистской группы из Швейцарии в Россию — через ведущую с Россией войну Германию. (Не сильно ошибся: министрами, по-большевистски — наркомами, ленинцы станут через семь месяцев. Только Радеку портфеля не достанется. А убьют — «незаконно репрессируют» — остроумца товарищи по партии еще не скоро, только в 1939 году.)
Вовремя Ленин едет в Россию. Не зря три недели он в Цюрихе просчитывал комбинации и перебирал варианты. Не зря брезговал первыми сомнительными вестями из Петрограда: «Возвращаться, когда неизвестно, что там делается. Может быть, уже у всех стен расстреливают революционеров» (338).