Доминанта «пространственности» выявляется еще резче, если помнить, что перед нами книга в определенном смысле лирического плана, исследующая границы человеческой субъективности. Пространственные образы, являющиеся атрибутами, казалось бы, внешнего мира, «окружения» героя (если воспользоваться термином М. Бахтина), на самом деле составляют внутреннее пространство личности, реконструируемое памятью и связанное с определенным типом «обживания» реальности. Вместе с тем это не исключает разделения воссоздаваемого пространства на внешнее и внутреннее (при признании условности такого разделения), поскольку память удерживает не только картины реальности, но и специфику их восприятия, проживания, то есть то, что связано с собственно субъективностью и принадлежит только личности. Такие внутренние состояния и переживания нередко характеризуются, означиваются с помощью ярких пространственных образов: «Отрешалась тогда душа от жизни, с <…> грустной и благой мудростью, точно из какой-то неземной дали глядела она на нее, созерцая “вещи и дела” человеческие!» (6, 86); «Я одолевал воспоминание за воспоминанием, <…> и мне почему-то думалось: вот так когда-то, где-то, какие-то славянские мужики “волоком” переволакивали с ухаба на ухаб по лесным дорогам обремененные тяжкой кладью ладьи» (6, 283). Или такой диалог героя с братом, отмеченный пространственной метафорикой:
«– Все по-прежнему: “несет меня лиса за темные леса, за высокие горы”, а что за этими лесами и горами – неведомо, <…> какие же твои дальнейшие намерения?
Я ответил полушутя:
– Всякого несет какая-нибудь лиса. А куда и зачем, конечно, никому неизвестно. Это даже в Писании сказано: “Иди, юноша, в молодости твоей, куда ведет тебя сердце твое и куда глядят глаза твои!” – Ну, иди, иди» (6, 203).
Именно пространственная динамика выступает в качестве знака, аналога многих и многих изменений внутреннего мира Арсеньева. В этом плане Бунин ярко оригинален. Мы видим на протяжении всей книги, что жизненный мир героя созидается путем многообразнейших «расширений», «вхождений», «выходов», «простираний» и «опустошений». Текст перенасыщен такого рода примерами: «Постепенно входили в мою жизнь и делались ее неотъемлемой частью люди» (6, 15); «Бог в небе, в непостижимой высоте и силе, <…> это вошло в меня с самых первых дней моих» (6, 26); «Я перенес первую тяжелую болезнь, <…> что есть на самом деле как бы странствие в некие потусторонние пределы» (6, 42); «В ощущенье связи с былым, далеким, общим, всегда расширяющим нашу душу» (6, 56); «…оттого, что увезли брата, для меня как будто весь мир опустел» (6, 89); «Я шел на все – где-то там, вдали ждала меня отцовская молодость» (6, 174); «Вы <…> слишком вдаль простираетесь. <…> И впрямь: втайне я весь простирался в нее. Зачем? Может быть, именно за этим смыслом» (6, 153) и т. п.
Тем самым на уровне конкретной образности в определенной степени достигается столь важный для Бунина феноменологический эффект соединенности, неразрывности субъективного и объективного. В частности, «простор», осмысляемый почти по-хайдегге-ровски как «высвобождение мест»[124]
, объединяет в тексте внешнее и внутреннее пространства, так как становится и атрибутом сознания, показателем его свободы, дает возможность царить в нем той открытости, которая обеспечивает органику перемещений, вхождений и присутствия там вещей, реальностей, смыслов. Не случайно в бунинском мире «простор» коррелирует с «пустотой». Причем «пустота» обычно не несет негативной семантики («светлая пустота», «благословенная пустынность»!), она «не ничто и не отсутствие»[125]. Пустота «вступает в игру как ищуще-проектирующее выпускание, создание мест»[126], есть знак способности вобрать «входящее» и «являющееся» (сравните с бунинской строчкой из стихотворения о предчувствии, зарождении любви: «И был еще блаженно пуст / Тот дивный мир»). И здесь мы логично переходим в сферу сюжетостроения, структуры, композиции книги.Отказавшись от традиционного сюжетостроения, Бунин тем не менее использует некоторые элементы классического хронотопа. Так, мотив путешествия в определенном смысле можно считать одним из организующих: каждая книга отмечена своими путешествиями, большими и маленькими, но неизменно имеющими значение решающих, поворотных событии в жизни героя. В самом начале, вспоминая раннее детство, «некоторые картины усадебного быта, некоторые события», Арсеньев замечает: «Из этих событий на первом месте стоит мое первое в жизни путешествие, самое далекое и самое необыкновенное из всех моих последующих путешествий» (6, 11). Это была «поездка, впервые раскрывшая <…> радости земного бытия» в форме коробочки «черной тугой» ваксы, а также «сапожек с красным сафьяновым ободком» и «ременной плеточки с свистком в рукоятке» (6; 11, 12). Она же оставила «глубокое впечатление» от увиденного «за решеткой в одном из <…> окон» обитателя «скучного желтого дома», «приоткрывшего» для ребенка «выход» в какой-то иной, жуткий и притягательный своей запретностью мир.