И в тех же «полутора комнатах» – то есть, надо понять, не во всех полутора, а в своем отгороженном углу – плакался он мне (слово «плакался» – не преувеличение) в январе 64-го года, когда друг-поэт увел у него Марину Басманову. Я только что впервые попала в немецкие залы Эрмитажа (обычно закрытые, потому что не хватало смотрителей) и сказала, что кранаховская Венера напомнила мне Марину.
– Я всегда говорил ей, – воскликнул Иосиф, – «ты – радость Кранаха».
Много лет спустя – видно, чтобы до конца изжить былую, но не отпускавшую его любовь к М.Б., – он написал не столько даже горькие, сколько злые, последние посвященные ей стихи. Они были среди присланных в «Континент». Максимов смутился: «Можно ли так о женщине, которую все-таки любил?» Я тоже смутилась, позвонила.
– Так надо, – отрезал Иосиф. Стихи были напечатаны.
Друга он не простил никогда. (Да и тот его тоже.) Правда, в одну из наших встреч в Париже Иосиф вдруг принялся как-то славно, ласково вспоминать о нем, только неожиданно называя «Митя» (верно, так Марина его звала). Но на встречу «Континента» в Милане, когда узнал, что там будет Дима, отказался приехать.
– Нет. Не могу его видеть.
На Бродского уже завели дело. Грозил неминуемый арест. Все его уговаривали срочно уезжать из Ленинграда. Но он оставался – ждал возвращения Марины. Вернулась она к нему уже в ссылку.
О приговоре Иосифу вечером в день суда сообщил Витя Живов в антракте концерта ансамбля старинной музыки Андрея Волконского. Отсюда в «Три стихотворения Иосифу Бродскому» попал Телеман – он был в программе вечера.
Один раз он написал мне из ссылки – просил растворимого кофе. Правда, просьба о кофе была в конце письма, а письмо на четырех страницах. Пропало – думаю, захватили на последнем обыске, в папке без описи, куда валили что ни попадя, обещая, что во время следствия вызовут понятых и составят протокол. Но не вызвали и не составили.
После ссылки мы виделись издалека на похоронах Ахматовой да еще где-то раз, может быть два, мимолетно встретились. Я уже по уши ушла в самиздат и в то, что потом стали называть правозащитой, а по-нерусски – диссидентством, и старалась не втянутых в эти дела не подводить знакомством со мной. Да и Иосиф казался мне слишком знаменитым, вращающимся в светских кругах. Хотя бы по стихам Бродского тех лет видно, как я ошибалась.
А в эмиграции мы подружились снова, хотя чаще говорили по телефону, по континентским делам или просто так, чем виделись. Несмотря на все опечатки, я была необычайно тронута тем, что он был моим корректором. Честь великая, а хорошим корректором Иосиф Бродский быть не обязан.
Он уехал вскоре после того, как я вышла из тюрьмы. Когда в Москве появился «Вестник РСХД» с его новыми стихами, я переписала их все и отправила Гарику Суперфину в лагерь.
Однажды по телефону из Парижа в Нью-Йорк, заминаясь от неловкости, что собралась произносить явно надоевшие ему похвалы, я все же вымолвила: «Знаешь, Иосиф, я всегда любила твои стихи, но то, что ты писал до эмиграции, я любила не всё, а теперь просто все до одного». И вдруг он с детской радостью ответил:
– Нет, правда?
И я обрадовалась, что все-таки решилась это сказать. Оказывается, ему это было нужно!
Но и он меня раз похвалил. В вышепомянутую встречу в Париже я ему сказала: «А вот Дима написал, что Ахматова вам четверым советовала: потому что, мол, для “школы” нужна женщина – “взять Горбаневскую”. А вы меня не взяли».
– И правильно сделали, – весело засмеялся Иосиф.
Но вечером он мне позвонил:
– Неправильно сделали!
Я отдала ему в тот день новые стихи, чтоб он отвез их в Нью-Йорк Саше Сумеркину. Иосиф прочел «Классическую балладу», потом прочитал ее вслух Веронике – два раза! – и не откладывая позвонил. Впрочем, предложил одну поправку. У меня было: «Но уста им тут же связала / любовь, а не страх».
– Надо «любовь, не страх», – сказал Иосиф. Так и осталось.
В Нью-Йорке мы просидели с ним много часов над моим переводом «Поэтического трактата» Милоша. Это был уже последний черновик, после того как его читали многие, включая самого автора, и я переделывала перевод множество раз по чужим указаниям и своему вдохновению. Иосиф прошелся по всему тексту, и мы еще много чего исправили, а потом Чеслав сказал мне: «После Иосифа могу больше не смотреть».
И еще была – теперь можно сказать забавная, но в тот момент такой не казавшаяся – встреча в Нью-Йорке. В декабре 80-го, когда угроза советской интервенции в Польше казалась неизбежной. Мы сидели с Иосифом, Томасом Венцловой и еще одним литовцем и совершенно серьезно обсуждали план организации интербригад для защиты Польши. И, конечно, все четверо собирались высадиться, по возможности, с первым десантом.
А улица Бродского, тоже попавшая в мои стихи, хотя и не посвященные Иосифу, но с мыслью о нем, – в нынешнем Санкт-Петербурге Михайловская. Теперь – не переименовать ли обратно?
«Континент» и Иосиф Бродский на страницах польского подпольного журнала