«Смирный был мужик, богобоязненный, но развратился, – сказал о нем темрюковский батюшка, – твое-мое, знаете ли, все можно…» Как же так случилось, что этот «смирный» мужик сделался пугалом всей округи, что за ним как за бешеным волком гоняются чекисты и милиция?
А ведь действительно смирный был, непьющий, а если, бывало, и гульнет праздничным делом, то не куражится, не затевает драки; на мирских сходках не горлопанит, не хватает за пельки; со стариком повстречается на улице – поздравствуется, шапку скинет… Богобоязнен? Тоже верно: исправно говеет, причащается, даже в церковном хоре поет. И голос у него отличный, не сильный, но звучный, приятный тенор. Как, было время, запоют на страстной «разбойника благоразумного», так до того сладким своим голосом примется выводить
что иную бабу даже слеза прошибет. И вот удивительно: косноязычен в разговоре: «ницяво», «поцяму», а запоет – и все выговаривает чисто, хорошо, как полагается. Бабу свою никогда не бил, не утюжил, как говаривалось; не было такого, чтоб расхристанная, простоволосая, с воплями, с воем выскакивала на улицу: «Ой, людюшки добрые, смертынька пришла!» Нет, в избе у них всегда тишина, словно там и нет никого. Да и кому шуметь-то? Детишек не завели, жили двоечкой, скучно. Но тишина была обманчива, хуже шума, пожалуй. Никому не жалилась, не докучала вечно молчаливая Гундыриха, а ведь вся в синяках ходила. Это от смирного мужа-то! Алексей Иваныч не бил жену, он ее щипал. Да как – с вывертом, с оттяжкой, до черноты. За что? А так, ни за что. Верней всего, давал выход своей непомерной злобе, которую всю жизнь, до поры до времени, накапливал, таил в себе, глубоко внутри. Собак, например, вешать любил, каких покрупнее, и опять-таки тайно, чтоб никто не видел. Уведет в лес, куда поглуше, и там сделает свое палаческое дело, наслаждаясь в одиночестве созерцанием предсмертных судорог разнесчастной животины.
На фронте, куда попал в августе четырнадцатого года, познал сладость безнаказанного убийства, безнаказанного грабежа. Пристрелить пленного, а то так и просто какого-нибудь отставшего на дороге старика беженца было для Алексея Иваныча делом разлюбезным, потехой. Солдаты-товарищи не любили его и побаивались: черт бешеный, от такого чего хочешь жди… Прихлопнет втихую, а там разбирайся: время военное, шальная пуля, и все, расследовать никто не будет.
И вот, когда после ратных подвигов очутился Алексей Иванович в родном своем Темрюкове и настала пора выбирать, с кем ты, с красными или с белыми, он так решил: ни с кем, сам по себе «Раз слобода, то какой может быть разговор, что хочу, то и ворочу».
Однако власть в уезде была советская, она не согласилась на такую сделку, а прислала Алексею Иванычу бумажку с печатью, где предлагалось ему немедленно явиться в волость, причем как
К этой шатии-братии неожиданно присоединился сельский лавочник старик Молоканов, крепкий, кряжистый мужик, которому уже за семьдесят перевалило и, стало быть, нечего было бояться призывной повестки. У него единственный сын погиб на фронте, померла старуха, Советская власть лавку прикрыла, и он ударился в чтение и толкование библейской премудрости. В Иоанновом «Откровении» прочтя по-своему, между строк, что новая власть есть власть антихристова, что надобно спасать свою святую душу, он запер, заколотил избу и ушел с дезертирами в лес.
И первое время они тихонько там жили, рук не распускали, не шкодили. Их не очень-то искали, не до них было. Война с белыми генералами по всей России шла, и конца ей не виделось.