То была теория Жизни За Один День, которая прежде так отвращала Ведерникова. Теперь он чувствовал и говорил «Да». Теперь он был полностью в пространстве фильма, у которого оказался такой невероятный, пленительный сюжетный поворот. Декорации так напитались реальностью, что можно было больше не искать изнанку предметов. Милая, пыльная бутафория, наполнявшая эту квартиру, была настолько обжита, что совершенно не хотелось уходить отсюда в сумрачное, нежилое пространство съемочного павильона. Те лебединые, балетные движения, какими зачарованный Ведерников стелился вдоль дивной, диктовавшей пластику, Кириной ноги, роднили его с балеруном Сережей Никоновым больше, чем все усилия актера перевоплотиться в прототип. Даже Макаров, застегнутый в кармане перекошенной ветровки, теперь выявлял свою изначальную бутафорскую сущность, поддельность боевого облика, и годился разве что для игры, розыгрыша, визуального эффекта. «Знаешь, я поняла этот закон, когда лежала в клинике после ампутации, — задумчиво сказала Кира, водя пальцем по ободу чашки. — Дни тянулись так долго. Было или больно, или глухо от препаратов. Там над дверями палаты висели такие часы выпученные, у меня их стрелки до сих пор перед глазами, и как длинная прыгает, смаргивает всего-то одну минуточку. Но вдруг я решила, что если буду коротать, укорачивать время, то и вся жизнь потом станет ни к чему. Надо было, наоборот, растягивать, впитывать, осознавать. Вот пролетела в окне стая воробьев, вот медсестры чему-то смеются, вот мама пришла с пирожками…» «Скажи, это ты написала сценарий нашего фильма?» — спросил Ведерников, любуясь ее заломленными бровками, тугой, похожей на детскую каракулю, морщинкой на лбу. «Конечно, я, — ответила Кира. — Кто же еще?»
А потом снова была спальня, и все происходило уже намного медленнее, Ведерников наполнял Кирой свое дыхание, свои ладони, ласкал ее культю, как младенца, целовал на ней румяные мозоли, аккуратную, формой похожую на коренной зубок, глянцевой кожей обтянутую кость. Засыпая, медля засыпать, Ведерников обнимал под грудью сложенное зетом женское тело, трогал пальцем похожую на таблетку гладкую родинку, целовал другую родинку, на левой лопатке, ту, что заметил когда-то в растворе отставшего платья, компотную на вкус. Наконец, он уплыл в безвидное, душноватое, мягкое блаженство, а ветровка его тем временем поежилась, криво стекла с прыгнувших плечиков, прошуршала и глухо стукнула.
Ведерников уснул инвалидом, а проснулся полубогом.
Он мог все. Он мог жить. Он мог любить свою одноногую дивную женщину, той же породы, что и он сам. А главное — Ведерников знал, что теперь он будет прыгать. Силовая паутина в животе ликовала. На минуту Ведерникову показалось, что спине стало странно свободно, между позвоночником и простыней прошел сквознячок, а край одеяла, которым он был укрыт, свесился и зашевелился.
Киры не было рядом, хотя под одеялом, на подушке оставалось еще много ее душистого, земляничного тепла. Удивительная звукопроводность дома создавала вокруг Ведерникова сферу плывущих маленьких звуков, сам он был в центре и как бы парил в невесомости. Яснее прочих слышались хлопки холодильника и взрыв треска от раскаленной сковородки, на которую что-то наливали: Кира на кухне готовила завтрак. Вот где-то рядом с нею мелодично булькнул мобильник, Кира заговорила скоро, со смешками, слов было не разобрать. Затем раздались и приблизились шаги, хромающие на два такта, как стучит сердце.
«Подъем, лежебока! — бодро скомандовала Кира, появляясь в дверях. — Валерка прорезался. Умоляет прибыть на съемки. Говорит, сегодня твой звездный час. Надо прыгать, а то уйдет натура. Где, кстати, твой телефон? Знай, что Валерка его тебе оборвал».
Телефон был в спортивной сумке, сумка осталась в машине. Ведерникова это нисколько не обеспокоило. Больше не было иррационального страха, что оставшийся без присмотра предмет канет в незримую щель туманного пространства. У Киры небрежно сколотые волосы были смяты на сторону, в глазищах прыгали черти. На ней был надет короткий халатик в мелкий букетик, на живой очаровательной ступне и на одутловатой, воскового цвета, калошине протеза алели потрепанные тапочки с помпонами. Ведерникову сделалось до того легко, что он чуть не выскочил из постели как был, не надев искусственные ноги. «Не так резво, — прокомментировала Кира, вытаскивая один протез из-под стула, другой обнаруживая в объятьях свалившегося со шкафа ветхого медведя. — А то еще убьешься, Валерка будет ныть и занудствовать, сметами трясти». Ведерников, улучив момент, поймал смеющуюся Киру за руку, забавно вильнули, соприкоснувшись, два холодных носа, а потом сделалось жарко, сладко, бездонно, и в эту глубину постепенно проник приторный горелый запашок. «Ой!» — воскликнула Кира, вырываясь, с комом кудрей на голове. Они, как могли, поспешили на кухню, где все застилал жирный синеватый чад, а на черной сковородке, извергавшей дым и треск, кобенился дырявый, словно сапожным кремом смазанный блин. «А я тебя предупреждала», — заявила Кира, помирая со смеху.