А однажды, как будто уклонившись от встречи с агентом, для этого прокравшись от подъезда под самыми окнами первого этажа и преодолев какие-то скользкие лохмы дикой травы, Ведерников и Лида внезапно оказались там, где когда-то был совершен геройский прыжок. Здесь многое изменилось: на месте замызганных, грубо зарешеченных киосков зеркалисто блистал граненый торговый центр, березы, бывшие некогда смуглыми и прутяными, растолстели, покрылись черными рубцами и трепещущими на ветру папиросными лохмотьями. На дорожке, с которой взлетал Ведерников, деловито теснились какие-то люди: рыжая тетка, в широких штанах и пестром балахоне, похожая на раскормленного попугая, делала в растрепанном блокноте скорые пометки, длинное существо неопределенного пола, с камерой на плече, пятилось, повиливая задом, от выставленного перед ним белого бумажного листа, а распоряжался всем, конечно, Мотылев — радостно возбужденный, в кургузом модном пиджачке, румяный, как редис.
Неприятель засылал к Ведерникову парламентариев. Заходил Ван-Ваныч, пополневший, помолодевший, вставивший новые зубы, немного слишком крупные для его вопросительной улыбки. Лысина Ван-Ваныча теперь напоминала сдобную булочку, аккуратный животик трогательно нависал над новеньким, шоколадного цвета, брючным ремнем. За последние годы в жизни Ван-Ваныча наступило счастье: он стал директором школы, женился на молодой учительнице пения, и у них родился крупный щекастый карапуз, которого, конечно же, назвали Олег. Ван-Ваныч был свято уверен, что все эти перемены произошли благодаря мистическому воздействию Ведерникова. Осторожно кусая своей вставной красотой совершенно безопасные Лидины ватрушки, Ван-Ваныч увещевал Ведерникова «поучаствовать», «распространить влияние», «позаботиться о простых людях».
Ведерников находил неожиданное удовольствие в этих посещениях, потому что мог порассуждать с Ван-Ванычем о феномене Кириллы Николаевны. Помолодевший физик был от знаменитости в восторге. Ведерников запальчиво возражал, иногда отзывался о Кирилле Николаевне грубо, отчего ему вдруг самому становилось больно. На это наевшийся физик благодушно разваливался на стуле, кидал ногу на ногу, покачивал, держа его на кончике большого пальца, гостевым пушистым шлепанцем. «Олег, мой дорогой друг, — произносил он своим новым солидным голоском. — Ты и эта храбрая девушка — по сути, одно. Пойми наконец», — и он всматривался в Ведерникова пристально, вгоняя того в жаркую краску.
Вдруг однажды утром домой к Ведерникову безо всякого предупреждения явилась женщина очень высокого роста, одетая в мятый комбинезон оранжевого арестантского цвета; джинсовая кепка была низко надвинута на лиловые, как сливы, солнцезащитные очки. Несмотря на ранний зной, от которого мелкая листва за окнами дрожала миражом, женщина, казалось, мерзла; крупные руки ее напоминали куски мороженого мяса, оттопыренные уши шелушились, были красны по кромкам и жирны от какой-то медицинской, остро пахнувшей мази. Ведерников никогда не встречал учительницу физкультуры по прозвищу Нога, и, чтобы прояснить положение дел, понадобилось двадцать минут. Нога сидела на кухне и вся поджималась, пыталась сама в себя втянуться: грязные пальцы на длинных, даже изящных, кабы не шишки и трещины, ступнях были скрючены, спина ссутулена, руки по локти зажаты между пляшущих колен. Выяснилось, что хозяйка магазина повесила на Ногу большую недостачу, а за съемки в фильме ей пообещали сто тысяч рублей, и тогда она могла бы недостачу покрыть и уехать к маме в Салехард. Под конец рассказа гостья издала ужасный сдавленный звук, точно подавилась тугим куском, и из-под захватанных очков, которые она так и не сняла, побежали теплые ручьи. Сердобольная Лида попыталась погладить бедняжку по высоко торчавшему плечу, поставила перед ней целое блюдо пирожков, пирожных, тарталеток. Но гостья внезапно заторопилась, прогундосила, что опаздывает на смену, и, стеснительно поглядывая на блюдо, попросила дать немного с собой.
Ведерников все ждал, когда неприятель зашлет к нему тренера дядю Саню, как самого яростного поборника ведерниковской спортивной чести. Где-то в нижних ящиках стола, под ветхими кудрями продуктовых чеков и слипшимися рекламными буклетами, все еще хранился одеревеневший листок с резкими буквами «ДЕШЕВКА ТЫ ОЛЕГ». А, собственно, почему? Разве он, Ведерников, зазывал тренера к себе домой, разве просил себя возить на дурацкий колясочный баскетбол? Он только подчинялся, а чего ради — неизвестно. Разве жизнь Ведерникова не принадлежит ему самому — по крайней мере тому обрубку тела и личности, что осталась от прежнего, подававшего надежды юниора? И все-таки при мысли о тренере в груди у Ведерникова шевелился противный сквознячок.