В Германии такая музыка была запрещена, она была официально объявлена слишком декадентской для арийцев. Здесь, в Бельгии, она служила подросткам средством выражения их чувств и настроений. В Германии члены гитлерюгенда маршировали по улицам. Здесь мы счастливо пели песни и играли в разные игры. Поскольку я еще недостаточно владел фламандским, игру в шарады я наблюдал со стороны, и Анни подсела ко мне.
— Тебе здесь нравится? — спросила она застенчиво.
— Очень, — ответил я. — Так хорошо мне уже давно не было.
Анни просияла. Я не знал, как много она слышала о моей жизни, кроме того короткого рассказа, как я пробирался из Вены в Антверпен.
— У тебя симпатичные друзья, — заметил я. — Они мне нравятся. И ты тоже.
Я сказал это в дружеском смысле, но вдруг почувствовал волнение. Анни была очаровательна, но до сих пор я воспринимал ее только как родственницу. Она была мне троюродной или даже четвероюродной сестрой. Но насколько близко на самом деле такое родство? Я только хотел поблагодарить ее за приглашение на встречу друзей, но заметил, что Анни слегка покраснела. Мы помолчали. Чтобы отыскать безопасную эмоциональную атмосферу, я оглянулся и начал расспрашивать ее о друзьях.
— Вот этот молодой человек, — сказал я, указывая на парня, который выглядел немного старше остальных.
У него были темные глаза, орлиный нос и безупречно напомаженные волосы. На нем были пиджак и галстук.
— Это — Леон Остеррайхер, — ответила Анни. — Он очень симпатичный.
Было очень приятно провести время со своими сверстниками, но тем не менее я чувствовал себя немного отчужденным. Мне казалось, что всем остальным очень хорошо вместе. Я же был чужим. Я тогда не понимал еще, что мы превращались в особый мир — мир эмигрантов, каждый из которых — посторонний, каждый — в поиске чувства принадлежности. После вечеринки я пошел проводить Анни домой.
— Я хочу поздороваться с твоими родителями, — сказал я.
Но я хотел проводить Анни, чтобы еще немного побыть с ней. И когда мы попрощались и я вернулся в свою комнату, я понял, что это была не просто потребность в дружеском общении — впервые в жизни я почувствовал смутное волнение от зарождающейся влюбленности.
Несколько недель спустя пришли хорошие новости от властей: официальные бумаги, регистрирующие меня в качестве иностранца и дающие разрешение на проживание в Бельгии до 30 мая 1940 года. Итак, официальная восемнадцатимесячная передышка — я мог больше не убегать и не прятаться! Мне хотелось пропеть хвалу небесам. Я был теперь обычный беженец, а не нелегал. Я быстро пошел в столовую, чтобы отыскать дядю Давида. У него тоже были хорошие новости, которыми он поделился, не глядя на меня.
— Письмо, — сказал он. Я посмотрел на него и удивился, почему он отводит глаза. — От Ольги с детьми. Они приезжают сюда, в Бельгию. Так написано в письме.
— Mazel tov — «Поздравляю» — пробормотал я, стараясь скрыть ярость и шок.
Его семья приезжает сюда, а моя? Разве их ценность ниже, чем у его семьи? Неужели не было никакой возможности перевезти их сюда? Дядя Давид и раньше уклонялся от обсуждений. Он всегда говорил о планах. Но никогда не открывал деталей, никогда не предлагал помочь моей маме. Я воспринимал это как просто мечты о спасении, как фантазии о чуде воссоединения, которые преследовали и меня. На самом деле он нашел способ спасти своих родных, но не подумал о моих. Мои остались в Вене, брошенные на произвол судьбы, и я с трудом сдерживал свой гнев на дядю. Как-никак он был старше. Он помог мне найти комнату в Антверпене. Однако я вспомнил теперь, как другие родственники называли его отщепенцем. Я вспомнил, как после смерти отца дядя Давид одолжил у моей матери деньги, полученные ею в качестве небольшой страховой выплаты. Он так и не вернул ей эти деньги. «Мои деньги», — говорила она. «Возьми немного рыбы», — отвечал он. Это выражение стало семейной шуткой, но сейчас я был взбешен и еще сильнее обеспокоен судьбой матери и сестер.
Во второй половине этого же дня пришло письмо из Люксембурга от тети Мины и дяди Сэма. Они были рады, что я нахожусь в безопасности. Они слышали от Беккера, что я не только в Антверпене, но и «вышел сухим из воды». Милый старина Беккер, он все еще обыгрывал сцену на реке. Затем следовала прекрасная новость: они слышали о моей бабушке из Вены! У семьи все было в порядке. Ужасы этих ночей не коснулись их. Но почему нет известий от мамы? Может быть, немецкие власти выборочно контролируют почту? Подвергаются ли письма цензуре?
Несколько дней спустя пришло письмо, написанное Генни. Мое сердце подпрыгнуло от радости. У них все хорошо, писала она, жизнь продолжается. Прямых ссылок на события Хрустальной ночи не было, только: все опять вернулось в нормальное состояние. Но что было нормой? Австрия до прихода Гитлера или Вена, где коричневорубашечники на улицах ставили на колени пожилых людей? Генни писала, что тетя Оля с детьми собирается ехать к дяде Давиду, но не объясняла, каким образом это было устроено.