Солдаты загоняют коров в вагоны, тащат за рога, толкают. Коровы скользят по настилам, пугаются. Мокрые усталые лица солдат. Один немец бинтиком завязывает пораненный палец.
Медленно разворачивается на поворотном кругу паровоз. Поворотный круг толкают люди. Люди тяжело наваливаются на длинное бревно-рычаг. В стороне на ступеньке пассажирского вагона прячется от дождя конвоир.
Толкают длинное отполированное бревно мужики, бабы, интеллигентного вида человек в очках, замотанный шарфом. Пронзительный ржавый скрип поворотного круга, крики солдат, мычание коров вытесняют голос немца, читающего инструкцию.
Через мокрую проволоку виден стоящий за оградой станции мужик в драной телогрейке и шапке-ушанке. У мужика спокойный и рассудительный взгляд умных глаз. Это Локотков. Он поворачивается, прячет иззябшие руки в рукава телогрейки, прихрамывая, уходит. На фоне проволоки и уходящего Локоткова возникают титры картины. Титры ложатся и на последующее изображение.
Солдат в черном прорезиненном плаще закатывает дверь заполненной коровами теплушки, идет к следующему вагону. Двое идут следом. Один закидывает тяжелые металлические крюки на дверях, второй ставит цифры на мокрых досках теплушек. Солдат закрывает последний вагон, и за ним открывается переплетение холодных блестящих рельс и деревянная сторожевая вышка.
На фоне деревянной вышки, часового и рыла тяжелого пулемета, с которого капает вода, возникают последние титры — название картины «Операция «С Новым годом».
По-прежнему идет дождь. Широкая улица партизанской деревни. Тащится телега. Сырые черные избы. Камера приближается к большой покосившейся избе. Под навесом крыши, спасаясь от дождя, стоят люди. Чего-то ждут.
Двое партизан стоят посреди избы, опустив головы, мнут в руках шапки.
— Эти? — резко спрашивает голос за кадром, и потом: — Вы головы-то поднимите.
Партизаны нехотя поднимают головы и тут же опускают их.
В двух шагах от партизан стоит старуха. Старуха подходит к мужикам ближе, всматривается, наконец узнает:
— Они, соколики, — и вон тот рябой последние полмешка картошки забрал. А у меня пятеро, а он… мне ружьем грозил…
— А ты, часом, не путаешь, бабка? — спрашивает другой голос.
— Чего это мне путать? — сердится старуха. — Чай не ночью приходили — днем.
Происходит партизанский суд. За столом сидят Иван Егорыч Локотков, еще командиры, у стены на лавке — Соломин. У самого краешка стола Инга Шанина огрызком карандаша записывает протокол. Позади всех, у окна, человек в ладно подогнанной гимнастерке, с двумя шпалами в петлицах — майор Петушков — представитель штаба бригады. Командиры смотрят на мародеров.
— Брюква была, — слышен голос старухи. — Я ее в подполе прятала. Нашли, антихристы…
— Погодите, бабуся. — Локотков трет небритую щеку, смотрит на мародеров. — Третьего дня у вдовы Шалайкиной картоха пропала… Тоже ваша работа?
Подсудимые молчат, стоят, опустив головы.
Локотков сидит сгорбившись, курит. Он видит… закуток за печкой, отделенный от избы линялой занавеской. В глубине закутка у печки сидит женщина, подшивает валенок. На лежанке сидит мальчик лет десяти. Рядом с ним самодельный костылик.
Слышно, как продолжается суд.
— Ну что молчите-то? Скажите что-нибудь, — просит голос Соломина.
— Что тут говорить? Виноваты… Голодуха из нас все соображение вышибла…
— Они со мной Копытовский мост подрывали, Иван Егорыч. — Это опять Соломин.
— Одно другого не касается.
Петушков достает из нагрудного кармана гимнастерки лист бумаги, разворачивает его.
— Вам в роте этот приказ читали? «В условиях жесточайшего голода, — читает он, — мародерство будет расцениваться как пособничество врагу, как подрыв авторитета Советской власти и караться высшей мерой наказания — расстрелом».
Гнетущая тишина воцаряется в избе. Становится слышно, как дождь барабанит в стекло.
Мародеры стоят, низко опустив головы. Испуганно смотрит старуха.
— Как это? — Она подходит к столу, тянет за рукав одного из командиров. — Я почему пожалилась-то?! Чтоб постращали их, чтоб не озоровали больше… Как же стрелять-то?
Все молчат. Бабка чувствует, что за этим нежеланием отвечать скрывается что-то страшное. Она семенит к подсудимым, пробует подтолкнуть их к двери.
— О-ох, сынки! — ноет она. — Не будут они больше. Вот вам крест. Пропади она пропадом, эта брюква. — Старуха заплакала. — Простите их.
— Птуха, — с досадой говорит Локотков, кивает на старуху. — Вы, идите, бабуся, мы уж тут сами…
Птуха подходит к старухе, берет за плечи, ведет к двери.
— Не будут они больше. Вот вам крест, не будут, — оборачивается к дверям, плачет старуха.
Двери за старухой закрываются.
— Какое примем решение, товарищи? — тяжело спрашивает Петушков.
Молчат командиры.
Молчит Соломин.
Смотрят баба и мальчик из-за занавески.
Локотков опять встречается с ними глазами. Встает, подходит к закутку. Задергивает линялую занавеску. Потом, прихрамывая, возвращается на свое место. Теперь все смотрят на него.
— Расстрел, — глухо говорит Локотков.
Перед камерой проплывают голые мокрые ветки деревьев, серое небо в лохмотьях туч. Сухо трещит залп. Камера застывает в неподвижности.