Сын лесника и сам лесник, Михась не отделял себя от жизни леса. Лес. Михась был весь в нем, был неразрывен с ним, как волна с водой. С детства приноравливался он к суровым законам зеленого мира. В лесу обретал свободу и от невеселых дум, от горя, если случалось горе. В сердце входило спокойствие и укреплялась надежда, и этого было достаточно. Медленно, без дорог, без троп, любил он шагать по чаще, словно боялся, если быстро пойдет, лес скоро кончится, хоть и знал, что конца-краю ему нет. Он слушал понятный его слуху шелест листьев, если это было летом; осенью вникал в сухой и грустный скрип голых сучьев; слушал, как раскрываются весной пахнувшие радостью почки; и ничто в лесу не было для него тайной. На рассвете, когда сырая, теплая и сильная земля готовилась принять труд человека, слушал он птичьи голоса, слившиеся в огромное, серебряное, невидимое облако. И Михась мог сказать, чему радуется, на что жалуется, чего просит и чего ждет зорянка, или юла, или поползень, дрозд, гаичка, пищуха, королек… Но не говорил. Слова застревали в нем и потому жили дольше. Может быть, лес и приучил его к молчанию, невыраженные мысли и чувства зрели в нем и оттачивались.
Рассветный ветер раздвигал нависшие в небе облака, то тут, то там раздирал их, как вату. Негреющее солнце сквозь эти разрывы уже накатывалось на лес, взбиралось на вершины. Но утро было по-прежнему тусклым, в нем не хватало тепла, чтоб день стал живым. По временам у ветра иссякали силы, видно, не мог удержаться вверху и падал вниз, в траву, и тогда трава колыхалась и, коричневая, будто дымилась. Михась останавливался, напрягал слух и зрение. «Ветер в траве…» Он шел дальше. В лесу стоял крепкий запах хвои, смешанный с запахом дождевой воды, болота, покинутых птичьих гнезд. Михась шел, ветер донес до него то, что еще недоступно было глазу. «Березы», — чуть слышно проронил Михась. И взял влево. Вскоре увидел сшибленные весенней молнией березы. Разбитые стволы все еще источали сладковатый дух, этот дух Михась и ощутил издалека. Начинался березняк. На молодых березах, как золотые сережки, висели редкие листья. Ветер тряхнул деревья, и эти еще оставшиеся листья враз осыпались, и вдруг в лесу посветлело и далеко стало видно.
Михась шел, приглядываясь к местности, шел осторожно, мох приглушал шаги, он и сам их не слышал.
Лес немного отступил. Показалась низина, наполненная туманом. Та самая, что обозначена на карте. В нос ударила сырость, точно Михась попал в глубокий колодец. В низину спустились несколько берез. Комли были срезаны туманом, и о березах Михась догадался по темневшим верхушкам. Верхушки как бы отделились от комлей и повисли в воздухе.
Осмотрелся, пошел дальше.
Дальше — лес, редкий и низкий. Михась приостановился. Теперь ясно: болотняк. «По карте попробуй тут пройти, — подумал он. — Если по карте, идти бы летом, — усмехнулся. — А под дожди полные сапоги наберешь и не вылезешь. Ладно ее, карту…» Левей, левей держать, все время левей. «Вон тал пошел. Вдоль тала и двигаться. А там и в сухо вывернем».
Полутьма и туман растворили почти все краски, и все выглядело одинаково серым, но Михась ясно представил себе местность такой, какая она была в действительности. Он услышал: где-то дрогнуло дерево, и ему, в низине, передалась эта дрожь. Он повернулся лицом в сторону, откуда шло утро, прислушался. Кажется, все по-прежнему спокойно.
Он зашагал обратно. Ветер на виду торопливо разводил белые пряди тумана и обнажал землю. Теперь туман стлался над головой, и перед Михасем толпились мокрые комли деревьев, у которых пропали вершины.
— Пройдем, — доложил Михась Кириллу. На лице блестели капельки пота, будто оттаяли конопатины. — Хоть и болото, а пройдем.
— Конечно, братец. Должны пройти, — похлопал Кирилл Михася по плечу. — Не возвращаться же в Москву…
Ивашкевич уже успел взрезать узлы и расшнуровать мешок. Паша и Толя Дуник доставали из него патроны, тол и бикфордов шнур, топографические карты, компасы, фонарики.
— Патроны понесете вы, Паша и Толя, — приказывал Ивашкевич. — Якубовский, возьмете тол. Не весь, конечно. И вы, Хусто, — тол. Михась — тоже тол и немного патронов…
Десантники набивали свои вещевые мешки. И себе положил Ивашкевич патроны и тол.
— Паша, клади и в мой «сидор», — подошел Кирилл. — Но так, чтоб «сидор» выдержал, не больше, — усмехнулся лукаво.
— Не иначе, — весело откликнулся Паша. — Что себе, то и вам, товарищ командир…
— Э, братец! Плечи у нас с тобой разного калибра. Не пойдет.