— Оля! — позвал он.
Масуров услышал ее мелкие шаги. «Идет». Он двигался, пошатываясь. Впервые за двое суток его охватило необоримое желание спать. Он не чувствовал своего тела, оно как бы умерло. Земля притягивала к себе, и он дивился, откуда бралась у него сила, чтоб так долго противиться этому. Человек всегда думает, что он крепче, чем на самом деле, и это придает ему уверенности.
Но больше он уже не мог. Изнеможенно опустился на вязкую стылую землю, пробормотал что-то, чего Оля не поняла, будто ушел куда-то и сказал это издалека, и тут же услышала она хриплое тяжелое сопение.
Сон вытеснил холод, жажду, Сашу-Берку, Витьку, ракеты, пулемет, состав на одиннадцатом километре… И Масуров стал счастливо пустым, свободным от всего.
Ни страха, ни опасности, — ничего, ничего…
А Оля, тоже обессиленная, растерянно стояла перед ним, не зная, что делать. И вдруг показалось ей, что Масуров перестал сопеть, она испугалась: может быть, пуля? Даже почувствовала, что теряет сознание. Может быть, пуля повалила его? Рывком, с бьющимся сердцем припала к нему: он дышал, он слышно дышал… И успокоилась, и села рядом, осторожно положила его голову себе на колени. Он даже и не шевельнулся.
И ей захотелось, чтоб это был Володя, и он стал Володей, ее желание, сильное и вечное, привело его сюда к ночным болотным кустам, на холодную землю, и руки ее касались его щек, головы… В этой темноте только она могла видеть его лицо, его глаза, его застенчивую улыбку. Он вошел в нее, чтоб причинить сердцу боль, и ей доставляла радость эта боль в сердце.
Все-таки холодно сидеть вот так на болотной земле. Конечно, если поворачиваться с боку на бок, двигать плечами, руками, ногами, можно немного согреться. Но она сидела неподвижно, чтоб не разбудить Володю… Она старалась надышать тепло в поднятый воротник.
На черном небе мигали большие звезды, зеленоватые, как свирепые кошачьи глаза, и совсем маленькие, казавшиеся рассыпанными просяными зернышками.
Оля увидела, начало светать.
Мутный свет, еще не отделившийся от ночи, проступил на восточной стороне, и еще нельзя было понять, каким будет этот занимавшийся день, уже имевший имя, число и свое место в длинном ряду сумеречных, и солнечных, и тревожных, и радостных трехсот шестидесяти пяти дней года. Потом в еще темном воздухе, как парашюты, застрявшие между небом и землей, тускло обозначились верхушки сосен. Потом свет, тихий и слабый, пролился на землю. Постепенно предметы приближались и приближались и обретали четкие очертания. Стволы деревьев бросали перед собой длинные, едва различимые полосы на высохшую траву; пониже кустов расстилалось затянутое сизым мхом болото.
Ночь миновала.
Оля вытерла рукавом слезившиеся веки и посмотрела на Масурова. Его лицо, покрытое цветом усталости, было серым. Щеки в жесткой щетине запали, губы сухие, с лиловатым оттенком. Волосы под пилоткой сбились набок и тоже казались серыми, как земля, на которой он лежал.
Масуров раскрыл глаза, сразу, широко, будто и не смыкал их вовсе, приподнялся на локте. Все тяжело вернулось, беспощадно ясно, словно освещенное сильным и ровным пламенем солнца, и Витька с Сашей-Беркой, и лошади, и железнодорожная насыпь, и пулемет, отчаянно бивший в бор, и бор под гнетущим светом ракеты, и Оля… Вот сидит она, Оля, сосредоточенная, собранная, с напряженными морщинками на лбу, и с нее начиналось все это. «Насколько сон лучше пробуждения», — вздохнул Масуров. Все возвращало его в минувшую ночь.
Быстро, чтоб совсем избавиться от сна, вскочил, осмотрелся и, как бы продолжая незаконченный разговор, сказал:
— Так и есть, Заболотье.
Утро пробивалось сквозь густые, почти непроходимые тучи, и потому запаздывало.
Масуров взглянул на Олю: бледная, измученная, сухие сонные глаза. Он опустил голову. И Оля догадалась почему.
— Пойдем, — сказал он. — Поищем брод.