Дрожащей рукой касается он лба, ладонь становится мокрой. Все в нем бьется — в грудной клетке, в мышцах, в жилах, и он чувствует это. Из головы не выходит: дело сделано. Гитлер не получит две тысячи молодых, крепких рук. Они останутся здесь. Об этой операции сегодня же утром узнают в селеньях на сто километров окрест, и это придаст людям силы для сопротивления, надежду на победу. Только вот Витька, неслышно вздыхает он, Саша-Берка вот… Воображение послушно приводит Масурова в хижину на Лань, и он вглядывается в истомленное лицо Саши-Берки, который уснул там в последний раз. Нет. Не может быть, чтоб его и Витьки уже не было. Совсем. Навсегда. Конечно же, у Дубовых Гряд он встретится с ними… В такие ночи, одинокие, пустынные, человек находит в самом себе то, чего его лишает внешний мир. Надо думать о дороге. Если идти прямо, размышляет Масуров, чуть-чуть левее, он выйдет на Дубовые Гряды. И он шагает прямо, чуть-чуть левее. Тут, в сосновом бору, откуда никак не выбраться, недалеко от насыпи, на которой притих железнодорожный состав, можно наткнуться и на освобожденных ребят, как и он, пробивающихся в Дубовые Гряды, и на немцев, разыскивающих этих ребят. Нужна осторожность, он помнит об этом. Он идет и прислушивается, все время прислушивается. Что это треснуло? Или показалось, что треснуло? Он замирает на месте. Тихо, совсем тихо. Но он ясно слышал звук. Ему кажется, или в самом деле кто-то притаивается вон за тем деревом, оттуда донесся чуть слышный шелест. Может быть, кто-то из освобожденных пробирается в лес? Или кто-нибудь из нападавших на состав? Может, немец? И не один? Масуров останавливается. «Кто?» — взводит он курок парабеллума. «Не стреляйте!» — испуганный женский голос. Пароль? Отвечает. Отзыв? Своя. Свой! Шуршащий, торопливый шаг, и шаг этот навстречу. Удивленный и обрадованный, Масуров опускает парабеллум. «Янек! — еще шаг. — Это я, Оля…» Он не ослышался? Не сам ли себе ответил? «Повтори!» — требует он. И опять, еще радостней, еще уверенней: «Да. Я. Оля, Оля…» — «Бывает же, — усмехается Масуров. — Станешь фаталистом… Пошли», — говорит он и слышит рядом с собой шаги Оли. «А я думала, Янек…»
Масуров понял, что потерял направление. Но знал, что нужно во что бы то ни стало пройти по ту сторону Заболотья, раз сбился с дороги. Несколько раз пробовал ступить за кромку болота, ноги увязали в тинистой жиже. Должна же болотина где-то кончиться, помельчать…
Было зябко и неприютно. Поляна, по которой они шли, наполнялась светом, и казалось, что утро выстлало ее серебром. Вскоре увидели поваленную через болото длинную сосну, за ней еще, и еще, много сосен, они соединяли оба берега. Ступили на ствол, мокрый и скользкий. Масуров ступал осторожно, ставя одну ногу, потом другую, будто шагами измерял лежавшие сосны. Так же шла за ним Оля. Уже у самого берега поскользнулась, и Масуров подхватил ее, по колено увязнув в болоте.
Тут только заметил он, что захолодевшие руки Оли посинели, и ногти были похожи на синие лепестки, выложенные на длинных пальцах. «А сколько лет Оле? Двадцать, не больше…» До встречи этой ночью в лесу Масуров и не представлял себе Олю, он знал о ней лишь по словам Саши-Берки. Тонкая, тщедушная и слабенькая на вид, неужели это она готовила людей к побегу из вагонов, под огнем пулемета бежала по насыпи вниз, одна брела по черному и тревожному лесу, и потом всю ночь, не отставая, шла с ним сквозь чащу до самого Заболотья…
Он почувствовал голод. И вспомнил хлеб, молоко, кашу… Многие вещи выскользнули из его сознания в минувшую ночь и сейчас возвращались, мучительно напоминая о себе. Он понял, что уже давно хотел есть, хотел пить, но опасность подавила в нем это. Голод и жажда в конце концов оказались сильнее. Голова даже закружилась. Он поднял с земли сухой, коричневый, как поджаренный, березовый лист, сунул в рот и, стуча зубами, стал жевать. Оля тоже подобрала лист и, откусывая кусочек за кусочком, медленно ела.
Вышли на тропинку. Теперь куда-нибудь да придут. Тропинка едва приметная, забытая. Кустам, росшим по бокам тропинки, было тесно, и они высыпали на середину, занимая ее почти всю. А вокруг лес, глухой, нетронутый. «До чего тиха земля, когда не падают бомбы, не стреляют пулеметы», — подумала Оля.
Масуров прервал ее размышления:
— Тебе трудно?
— Да, — кивнула. И посмотрела на него. И взгляд ее говорил, что трудно, но идет сквозь пулеметный огонь, через болото, через бесконечный лес, замерзшая и голодная, идет потому, что за всем этим видит другие просторы, прекрасные и счастливые, иначе она даже до этого места не смогла бы дойти. Во всяком случае, ему показалось, что взгляд ее говорил это. Может быть, потому так показалось, что подумал это о себе.
Тропинка вывела к речке. Они остановились. «Верх или низ той, что течет в Турчиной балке», — соображал Масуров. Пенистый поток набегал на камни-валуны, высунувшиеся наружу, и вокруг них шевелились серебряные гривы, будто под водой неслись кони. Это напомнило Масурову его сгинувшую лошадь.