И наконец, Леонид Верещагин – лучший, на мой взгляд, продюсер страны, единственный, между прочим, продюсер – лауреат двух Государственных премий России…
Юнкера – это, пожалуй, один из самых основных персонажей нашего фильма. Именно так! Этот коллективный образ должен был существовать в фильме как единое целое. Но не формально, а единое целое изнутри. Кто был в армии или военном училище, знает, что ту дружбу, те отношения симулировать невозможно. Они или есть, или их нет. Потому до начала съемок фильма по специальному распоряжению тогдашнего министра обороны генерала Родионова все молодые артисты, а было их ни много ни мало около пятидесяти человек, были отправлены в Костромское училище химической защиты, где провели три с половиной месяца, живя по юнкерскому уставу образца 1885 года. Причем без всяких поблажек, от звонка до звонка. За исключением специальных наук, они занимались всем тем, что входило в учебную программу того времени. Это был и Закон Божий, и фехтование, и танцы, и так называемый «подход к ручке», кодекс офицерской чести, и стрельба; короче, все то, что в результате из молодого юнкера делало настоящего русского офицера.
Честно говоря, мало кто верил, что этот эксперимент нам удастся. Все думали так: приедут артисты, дурака поваляют, потом уедут, будут изображать юнкеров. Но не тут-то было…
Ну уж вообще во что никто не верил – что и Меньшиков, и Ильин окажутся в казарме на это время с юнкерами вместе! Вот это как раз и называется – настоящие артисты, настоящая работа!
И вновь – строевая, по несколько часов, каждый день. И именно это позволило нашим ребятам-артистам пройти по Соборной площади не хуже, чем кремлевские курсанты. Убежден, не было бы этих трех месяцев Костромы – не возникло бы этой юнкерской выправки, юнкерской доблести и юнкерского братства.
На последнем этапе съемок мы снимали лагерь американских кадетов, снимали его в Португалии. Очень трудно кончать картину, сто восемьдесят шесть дней съемок, почти сто шестьдесят тысяч метров пленки, четыре страны, четыре времени года. В общем, целая жизнь…
Съемка как съемка, как каждый день, за одним только исключением: это был день последний – сто восемьдесят восьмой. Сцена осложнялась еще и тем, что в Португалии две недели, пока мы снимали, была жара, ни облачка, и все шло как по маслу. И вот надо же, именно в этот последний день небо над океаном заволокло серо-бурыми тучами. Местные жители предупредили, что надо снимать скорее, эти тучи – предвестники грозы, которая может идти целую неделю. И опять, как тогда на пруду, счет пошел на секунды. В эти минуты никто, включая меня, не думал о том, что это последний план фильма, не думал или не хотел об этом думать.
Я не хотел об этом думать, но я знал, что сейчас я произнесу в последний раз в фильме «Сибирский цирюльник» слово: «Мотор!» Между первым днем и сегодняшним лежала огромная картина, гигантский труд, полтора года жизни – моей, моей семьи, моих друзей; но самое странное, и только потом я это понял, что во время этого кадра я все время ощущал тягучее, томительное желание, чтобы ничто не заканчивалось, не кончалось. Не знаю почему, казалось бы, все устали, действительно устали, и слишком много было проблем, но само ощущение счастья от того, что ты создаешь мир, что ты что-то делаешь и это иногда получается и что за тобой стоят твои друзья, а на пленке может возникнуть жизнь тех, кого ты любишь и хочешь, чтобы их полюбили другие, совершенно поразительно порождало во мне желание, чтобы это длилось дальше.
Но все кончается. И нужно было сказать: стоп! И я его сказал. Наш марафон закончился. И как бы ни тяжело было одиночество каждого бегуна в отдельности и всех вместе на этой длинной дистанции, но самое главное произошло – мы добежали до своего зрителя.
(2000)
Вопрос:
Пожалуй, нет. То, что мне в картине нравилось, продолжает нравиться; то, что получилось хуже, чем я хотел, таким и осталось.
Мало кто смотрел картину так, как я.
Одни нашли в ней то, чего там заведомо нет. Другие не нашли того, что хотели бы видеть. Были упреки, что я не изобразил голодных рабочих, не показал, как зреет революция.
Но я не стремился показать все.
Про русский бунт снял Прошкин, про рабочих – Панфилов, а я делал кино не об этом. Хотя кое-кто из критиков увидел точные вещи.
У меня были дичайшие проблемы с монтажом. Представьте себе: ты расписываешь фреску, выписываешь ухо, чувствуешь, что это гениально, а потом отходишь от стены и видишь, что оно больше головы!