В книге Олега Волкова «Погружение во тьму», где он рассказывает о своей лагерной жизни, есть рассказ инженера Ивана Сергеевича Крашенинникова, который сообщал, что «сел за великого пролетарского писателя». То есть, объяснял сам Крашениников: «Как сформулировано в обвинении, за его дискредитацию. Это я так неудачно свои именины отпраздновал. Были гости, все свои, между прочим: друзья по работе, старые приятели. Зашел заговор о Горьком… Нечистый и дернул меня сказать — не нравится мне, мол, его язык: вычурный, много иностранных слов… Да еще приплёл Чехова, назвавшего „Песню о Буревестнике“ набором трескучих фраз. А в газетах только что протрубили, на все лады размазали слова Корифея, — голос инженера сошёл на еле внятный шепот, глаза шарят вокруг, — „Девушка и смерть“-де — переплюнула „Фауста“ Гете!.. Кто-то за моим столом смекнул — шмыг куда надо и настучал. Меня через день загребли».
Эта ссылка на Чехова восходит к рассказу Сереброва-Тихонова[397]
, который, ещё будучи студентом, записал в имении Морозова слова Чехова в ответ на его, Сереброва похвалы «Буревестнику»: «Извините… Я не понимаю… — оборвал меня Чехов с неприятной вежливостью человека, которому наступили на ногу. — Вот вам всем нравится его „Буревестник“ и „Песнь о соколе“… Знаю, вы мне скажете — политика! Но какая же это политика? „Вперед без страха и сомненья!“ — это еще не политика. Куда вперед — неизвестно?! Если ты зовешь вперед, надо указать цель, дорогу, средства. Одним „безумством храбрых“ в политике ничего еще не делалось.От изумления я обжегся глотком чая»[398]
.В конце двадцатых и начале тридцатых Горький напишет свои знаменитые статьи, которые сейчас напоминают сгусток угрюмого казённого ужаса. Он похож на Фауста, у которого за спиной стоит Мефистофель.
Буревестник подманен, он клюёт свою кровавую пищу за окном. Жизнь кончается в золотой темнице.
Горький будет писать это странным, барабанным языком — будто сочиняет не главный писатель страны, а превращённый человек. Одна из его знаменитых фраз сначала выглядела по-другому — её переделали для заголовка в «Правде». В «Известиях ЦИК СССР и ВЦИК», что вышли в тот же день заголовок выглядел как «Если враг не сдаётся, — его истребляют». Так было в тексте: «Внутри страны против нас хитрейшие враги организуют пищевой голод, кулаки терроризируют крестьян-коллективистов убийствами, поджогами, различными подлостями, — против нас всё, что отжило свои сроки, отведённые ему историей, и это даёт нам право считать себя всё ещё в состоянии гражданской войны. Отсюда следует естественный вывод: если враг не сдаётся, — его истребляют»[399]
.Это сцены какого-то странного и страшного спектакля, будто в свете прожекторов идёт какая-то игра с тенью. Горький тогда написал много чего другого — и программные статьи о литературе и образовании, и заметки в защиту писателей от РАППа, и очерки о новых людях, но в памяти остались именно эти статьи «„Механическим гражданам“ СССР» и «Ещё о механических гражданах» (1928) и прочие. При этом писатель был удивительно точен. Между делом он описывает то самое брожение мыслей накануне революции: «Картины голода солдат, развала армии, бездарности командования — всё это возбуждало у гуманистов сладкую надежду: скоро — конец, Романовы уступят, у нас будет настоящая конституция, мы будем губернаторами»[400]
. Что при этом думал писатель — мы не узнаем никогда, было ли это игрой или убеждениями — непонятно. Статьи остались как памятник — мрачный, будто поднятый со дна корабль.Но не он один звал буревестника — все его звали, все хорошие люди. И я был бы среди них.
Встреча у костра (о Блоке и Маяковском)
А был ли мальчик?
Есть гражданский иконостас, который был явлен советским людям на фронтонах сотен школьных зданий, которые строились по типовым проектам в тридцатые — сороковые годы прошлого века.
Там слева были обычно Ломоносов и Пушкин (в зависимости от конструкции фасада — пару составляли Пушкин и Толстой, а Ломоносов отвечал ещё за точные науки), а справа — Горький и Маяковский.
Новая идеология не отказывалась от прошлого, а встраивала его в школьное здание.
Горький был патриарх, Маяковский — продолжатель.
Эта пара принадлежала правой стороне здания, правильному времени революции и «послереволюции».
Но между ними обнаруживалось некоторое зияние. Что-то там отсутствовало — не в реальной истории, а в её интерпретации. А там был умирающий Блок, похожий на умирающего сокола — у него окончилась славная охота, внутренняя работа, а теперь ещё что-то в рифму. И вот сокол умирает на уступе скалы, исчезает — а вместо него остаётся Маяковский. Усталый Блок как бы передавал Маяковскому поэзию, будто Пушкин передавал свой перстень, переходящее знамя революционной идеи. Нет смысла говорить, насколько грубо это обобщение.