Я вспоминаю Василия Петровича Мысова, и тех, кто трудится рядом с ним. И мне хочется, чтобы они были в чем-то похожи на него, чтобы они никогда не успокаивались, не смирялись, думали о себе и о том важном, что им поручено — о земле бы они думали. Ибо думать — это самая тяжкая работа, какая только может быть.
Семен Ласкин
ЦВЕТ ОТЧЕГО ДОМА
Может, командировка потому и называется творческой, что начинаешь с нуля, в полной растерянности: кто же окажется твоим героем? Экскаваторщик, дающий не одну, а несколько норм; взрывник, блестяще делающий свое нелегкое дело?
Но ведь если быть честным, то, наверное, и в Ленинграде, где я живу, тоже есть экскаваторщик, работающий совсем не хуже хибинца, — нужно ли лететь две тысячи километров на Север?
По сути дела, любая командировка — творческая.
Что я ищу? Уникальное? Но не теряется ли при этом обыденное, повседневное? Не происходит ли в этой нацеленности на единственное того же, что, скажем, происходит с пейзажем: человек замечает только
Несколько лет назад старый этнограф, учившийся еще в тридцатые годы в Институте народов Севера в Ленинграде, Петр Иванович Каралькин, подарил мне рисунки своих одноклассников-северян. Для них, впервые попавших в громадный город, это фактически оказалось скачком из первобытного времени в наши дни.
Удивительный это был класс. Взрослые люди — ненцы, манси, чукчи, селькупы, никогда не видавшие паровоза, оказались в великом городе. Их мир был чист и наивен. Карандаш в их руках был орудием непривычным — куда легче управлять рыболовной снастью, охотничьим ружьем, оленьей упряжкой.
Несколько десятков северян были еще частью природы, носителями ее красоты.
Они рисовали то, что было их жизнью, их памятью, но уже через короткое время школьный класс, сохранивший свою самобытность, сделался классом больших художников, чьи картины и теперь поражают нас на стендах музеев или в альбомах. А имя Константина Панкова может стоять рядом с великим Пиросмани.
Тысячи лет отделяли этих северян от первобытного человека, оставившего наскальные рисунки, но в том, что делали студенты Института народов Севера, сохранился взгляд из вечности. Рисунок, подаренный мне этнографом, был странен: на высоких горах, написанных черной тушью, росли белые деревья.
Наивный художник, «художник святого сердца», инсит, как иногда их называют, будто бы рисует не сам, его рукой водят сотни предыдущих поколений, историческое прошлое, родовая память.
«Черные горы и белые деревья» давно уже висят над моим рабочим столом, но почему теперь, оказавшись на вершине горы, глядя на огромное плато, по которому, как букашки, шустро бежали стотонные МАЗы, я вспомнил тот скромный, но странный, волнующий пейзаж?
Нет, я уже знал, что не стану писать о том, о чем писали сотни моих предшественников. Рудник — это прекрасно, но другие скажут о нем интересней и глубже. Меня привлекало иное. Утром, во время короткого перерыва, я увидел вывеску на стене местного кинотеатра: сегодня там открывалась выставка самодеятельных художников Кировска. Торопясь, я все же забежал на минутку...
Разное может скрываться под словами «самодеятельный художник». Как отказать в выставке человеку, который отдает рисованию свободное от работы время, пусть даже он перерисовывает по расчерченным квадратам давнюю открытку «Привет из Сочи»?
Впрочем, бесталанность не всегда очевидна. Разница между профессиональным и непрофессиональным частично проявляется и в требовательности к себе.
Незадолго до моей поездки в Хибины в Ленинграде устраивалась выставка П. М. Кондратьева, художника, начавшего свой путь в мастерских П. Н. Филонова и К. С. Малевича еще в двадцатые годы. С какой требовательностью к себе готовился, обдумывал он будущую экспозицию! За его плечами было более пятидесяти лет работы, но Кондратьев трудно решал, что из сделанного им показывать людям.
Я вспоминаю прекрасного мастера Р. С. Фрумака, о котором сейчас немало пишут. Это был огромный, веселый, шумный человек. Несколько раз назначалась и откладывалась его выставка, но Фрумак, казалось, не огорчается.
— Я подожду, — словно успокаивая, говорил он. — Спешить некуда. Я человек молодой. Мне еще двадцать восемь лет... до ста.
Но когда все же Фрумак вошел в залы Дома писателя, где молодежь развесила его картины, он остановился. Ему было за семьдесят, но так... на стенах бывшего дворца он увидел свои работы впервые.
— А знаете, неплохо, — после долгой паузы только и сказал он.
Шестьдесят лет Фрумак не требовал к себе внимания, не просил выставок — он работал. Высокий талант всегда рядом с высокой профессиональностью.