Память наша, уже не раз думалось мне, — это нити и ниточки как бы законсервированных похожестей. Разных и всяческих. В одном случае это лица, в другом — переживания, в третьем — события… Несть числа им, этим нитям и ниточкам. И они упрямо крепки. И неотступно цепок перечень узелков, коими унизана даже самая короткая из ниточек. Вы коснулись одного узелка — так вот же рядом еще один. А бок о бок с ним — следующий…
И еще… еще…
Никуда вам не деться!
И вот уже слышит Василий не звон церковного колокола, близ Кобрина, а ломкий и удручающе немелодичный лязг разрушаемого металла.
Металл падает с высоты вниз, на кирпичную дорожку, и, трескаясь, разваливается. И никогда уже не стать ему хранителем только что жившего в нем вестьевого голоса.
Металл падает беспомощно, покорно. Большие куски остаются на месте, единой грудой, а маленькие разлетаются в стороны. Но и те и другие уже одинаково мертвы…
Так незадолго до войны прекратили свою жизнь пять колоколов нашей сельской церкви. Приехавшие из города люди кидали их с колокольни наземь, и металл, оставаясь металлом, терял тем не менее свою жизнь. Потому что его жизнью был звон.
Голос.
Забравшись вместе с другими мальцами на церковную ограду, Василий с чисто детским любопытством смотрел на происходящее… Церковь окружали плачущие женщины, воинствующие в проклятиях старики, а всем детям (и ему, Василию, конечно, тоже) было просто интересно. Но едва побитые колокола увезли и народ разошелся, как все сразу забылось.
А теперь вот вспомнилось. От узелка к узелку ниточка увела в детство. Но увидел и услышал памятью Василий не падающие на кирпичную дорожку колокола и не лязг разрушаемого металла. Перед ним с необъяснимой отчетливостью возникли глаза и рот незнакомого нищего, побиравшегося в тот день в нашем селе, и совсем явственно донесся хриплый старческий шепот:
— Что они делают?! Что делают? Онемеет же небо! Небо онемеет!..
Шепот повторялся каждый раз, когда падал, дробясь и дробя под собой кирпич, следующий колокол.
— Онемеет же небо!..
Василию было дивно: как это может онеметь небо? Разве оно говорящее?.. Вечером он спросил у отца, которого днем, когда снимали и сбрасывали колокола, не было дома:
— Пап, небо уже онемело?
— О чем ты, сын? — с испугом и удивлением спросил отец, прикладывая ладонь ко лбу Василия.
— А дед, что милостыню просит, говорил… Когда колокола разбивали…
— А-а… — облегченно протянул отец. — Да нет, сын, небо не онемеет.
Они стояли во дворе, оттуда хорошо были видны купола церкви, и отец, разговаривая с Василием, задумчиво смотрел на них. И тут же переспросил зачем-то:
— Говоришь, нищий так сказал?
— Ага. Глаза у него красные-красные. А рот весь в бороде.
Отец улыбнулся и повторил:
— Небо, сын, не онемеет. Зачем ему неметь?..
«И все же, — думалось Василию, — когда увозили в последний путь Беспальцина, небо было немым. Стучали и скрипели колеса повозки, где-то щелкал кнут пастуха, были слышны удары валька у речки… А небо молчало.
Живет же человек не только землей, земными своими делами да страстями. Небом он живет не менее. Хотя бы уже потому, что предан ему, родному, навеки, как и самой земле-матушке… И пусть не на церквах — пусть в садах или — еще лучше! — на площадях и дорожных перекрестках, высоко вознесенные, звонят по уходящим колокола…»
Мысль оборвалась, и Василий, трудно возвращаясь из неожиданных воспоминаний, подумал уже о другом:
«Занесло же меня, однако… Вон куда вывихрило! Скажи кому — решит, что в поповщину ударился. Стыд!»
Но сам, в самом себе, Василий очень хорошо представлял видневшуюся за окном колоколенку — в звонах. Много-много медно-серебряного росплеска, говорливого и мелодичного. Словно вдруг поднялось вверх раскидистое дерево, ветви и листья которого — звуки, звуки, звуки…
Невидимая крона невидимого дерева…
Чудное подчас рисуется воображению. Говорят, случается это от потери крови…
42
…И опять в память — отцовы письма… Мужская сдержанность и, сквозь боль, вера:
«…А если ж что, так я в каждого с вас верю. Нельзя, чтоб сыны не дорожили тем, за что отцы так трудно, по-смертельному воевали…»
Вдруг нога моя становится на что-то твердое в траве, я наклоняюсь… И не верю своим глазам: передо мною тот, первый из сбитых конским копытом, столбик.
А жестяная табличка?.. Уцелела ли жестяная табличка? Ведь все — в ней! В хранимой ею надписи.
Я поднимаю столбик — это трудно. Что-то, цепляясь за траву, не пускает, будто этот потемневший кусок дерева успел пустить корни. Но я уже догадываюсь, что за траву, разрывая ее, цепляется острыми углами жесть.
Табличка цела!