Я открыл чемодан и достал купленные вчера близ вокзала гвоздички. Цветы успели заметно привянуть. Мысленно пожалев, что не оставил ни одного из тех росяно свежих и рассветно ярких цветов, которые мне дала Мария Феоктистовна, я надорвал ниточку, чтобы распустить пучок. Это получилось так легко, что я удивился. А в следующее мгновение оцепенел. И никак не мог взять в толк, что все так и есть, что в руках у меня два тетрадных листка, навернутых один на один, а в траве, у ног, разрозненные головки гвоздик. Одни головки, без стебельков, с неровными почернелыми следами срыва. Были они, видимо, жертвой ребячьей шалости, упав под скашивающим ударом хворостины; потом другие, столь же черствые руки подобрали их, сшили ниткой в пучок, прикрепили, как к стерженьку, к плотно свернутому листку бумаги, обернули вторым листком и обмотали для прочности той же ниткой снаружи…
Я наклонился и собрал увядшие головки цветов, не зная, что делать с ними. Чувствуя на себе взгляд старика, я не решался поднять глаза. Но это не было чувство стыда, просто я, как живую, телесно, до последней черточки зримую, видел перед собой молодую цветочницу. Видел ее идущей, величаво и грациозно качающей корону холеных волос… Но шла она уже не через площадь, а по кладбищу, среди могил. Шла в мою сторону, ко мне. Идти цветочнице, чудилось мне, трудно, она спотыкалась о могилы, ее царапали оградки и надгробия, кололи и жгли травы, и вся красота в ней от этого надтрескивалась, меркла, бралась прахом. Ко мне вплотную подошла уже не дебело молодая статность, не цветущая женственность со скульптурно очерченными контурами фигуры и лица, а тусклая, запавшая в небытие старость, невозвратно ушедшая от красоты.
И я, вмиг обессилев душевно, оторвался от лежавших у меня на ладонях головок гвоздик, поднял глаза навстречу этой разрушенной красоте и… зрачок в зрачок столкнулся с влажно дымящимся взглядом старика.
Когда он подошел ко мне так близко?..
Тотчас коснулся меня и преклонно вызвеневший уже, с хрипотой курильщика голос:
— Не болей сердцем, командир. Это люди обманчивы. А цветы остаются цветами. Не болей сердцем, милой.
Старик выбирал из моих ладоней затуманившиеся головки цветков, укладывал их полукругом у могильного столбика, вокруг которого он неведомо когда успел повырвать траву, и продолжал говорить:
— Одни из людей бывают обманчивы по причине бездолья житейского, другие от природы духом ущербны… Не болей, командир. Благодарность упокойника к тебе за чужой обман не уменьшится.
Уложив вокруг столбика головки гвоздичек, старик начал помогать мне приводить в порядок могилу. И все утешал меня.
А мне было от этого только тягостней и горше, внутри криком кричала обида, и опять, опять возникала перед глазами цветочница. Красивая загорелая рука, движением факира вынимающая из корзинки букетики, ладность фигуры, обжигающе синий взгляд, ручьисто звонкий голос:
«Хотите гвоздичек?..»
И вот: падают в траву головки цветков…
Какая низость! И так рано, смолоду…
Но я вдруг тут же начал и защищать цветочницу перед самим собой. Житейски не искушенная, еще почти детская душа ее, думалось мне, была в ту минуту не самою собой: где-то, когда-то, по чьей-то недоброй воле она, как ненаполненное ведерко, накренилась и зачерпнула в себя дурного. И так оно чуждо ей, это дурное, чуждо красоте ее, возрасту, свету, который не может не излучать женская юность, что о подлости, этом тухлом скарбе уже немолодых душ, не хотелось думать.
Обида погасла во мне. Но, правда, и красота цветочницы уже не возвращалась в воображение. Где-то совсем рядом, среди могил, вокруг меня и, наверное, во мне самом невидимо лежала она, разбившаяся от удара о подлог, развенчанная и неживая.
Невоскресимо убитое обманом!
Жизнь и доверие, вспомнил я услышанное где-то, теряют только раз…
А старик продолжал убеждать меня:
— Я и сам себе часто говорю: «Не держи, Даметыч, досаду в груди, отходчив будь». И тебе, командир, скажу: не тереби себя. Не размывай обидой поле душевное. Ан и так досыта ему неровностей всяких. Там, глядишь, овражина, там бугор-косогор, там рытвина. А где уголок поглуше, так и целая пропасть чернеется. И-и-и-и, — распевно и тонкоголосо протянул Даметыч. — Сложно наворочено в человеке.
Куцые, утолщенные на концах пальцы старика неторопливо вырывали травинку за травинкой. И так же неторопливо Даметыч говорил:
— Ту ж хотя б Марью нашу взять. Жизнь-то у нее какая?.. Три таких канавищи проволокло по ее клину жизненному… Ни один черт не придумает, абы так человека наказать.
— Чем же она наказана? — механически, думая о своем, спросил я.