На миг боялись разлучиться руки, не отрывались друг от друга взгляды. И, наверное, поэтому забывалось о словах. Лишь изредка какое само собой, будто яблоко с ветки, срывалось нежданно, и тогда, следом за ним, вышептывалось ответное…
Над полем треснула темень, в щелочку между землей и небом просочилось утро.
Они не удивились, не испугались. Ночь прошла? А кто же в такую встречу считает минуты! К тому же апрель не больно тянет с рассветом: кажется, только-только кутало землю вечерним сумерком, а глядишь — все уже омыто ясностью, разве что над самой землей держится еще фиолетовая затененность…
По свежему, волглому первосвету и расходились.
От околицы до околицы гремел переклик петухов, хрустел под ногами ледок вялых в раннем холоде ручейков, кое-где тощенько дымили трубы — варился самогон.
Улица до обидного короткая, рассвет до боли тороплив. У разлуки теперь все козыри: и на счастье, и на беду.
Какой метнет? Когда?
Кто знает!..
В полдень тронулись подводы. За бабьим плачем не слышно было скрипа колес и хриплых пьяных песен. И оставалось Марии с Федором одно: издалека молча глядеть друг на друга. Пока подводы не свернули на шлях.
Так и расстались.
Веря и не веря, что встретятся.
Знали одно: разлучницей их могла стать только сама смерть…
И теперь — о смерти. Как понимают ее врачи.
Она долго и неутомимо ходила за моим отцом. Я совершенно точно знаю, сколько она за ним ходила: с апреля тысяча девятьсот шестнадцатого по март тысяча девятьсот сорок четвертого.
При любой возможности смерть норовила напасть на след отца, хитро и рассчитанно обкладывала его тропы жизни своими дьявольскими черными флажками.
Она охотилась на отца и в то утро, когда, вырвав его снарядной волной из развороченного окопа, метнула под опадавшую после нового взрыва землю. Смерть хотела не только убить, а — уже заодно! — и похоронить молодого солдата Федора. Да просчиталась: отделался контузией служивый…
И в тот день косая брала след отца на войне, когда в бою за Шепетовку сощурила для прицельного выстрела налитый злобою глаз петлюровца… Ударенный свинцом, двадцатидвухлетний красноармеец щорсовскои дивизии Федор, все еще не муж и не отец, упал с разбегу в полынную горклость летнего поля, на каменно выжженную солнцем землю. Метким был выстрел. Но не смертельным. Зажила рана, вернулся красноармеец в полк, в свой родной Таращанский…
И в ту ночь ходила смерть за отцом, когда столкнулись семеро пеших красных разведчиков с конным отрядом бродячей банды. Сабля уже вывела тогда над головой разведчика Федора свой «кривой запев», да смолкла, как говорят, на припеве: захлебнулась вороненой сталью ловко выброшенного над головою винтовочного ствола…
И не раз еще подкрадывалась смерть исподтишка: сдавленным посвистом шальной пули у самого уха, шрапнелиной, в щепу раздробившей приклад винтовки, тифозным горячечным беспамятством… Да все с конфузным для себя исходом.
Тогда переменила тактику косая. Решила не наскоком брать, а медленно, измором. И метнула в отца свой смертоносный дротик — «палочку Коха».
Зимой тысяча девятьсот тридцать пятого, под самую весну, открылась беда. Кашлянул как-то отец, плюнул — на снегу кровь… Поначалу не обратил внимания: кровь и кровь… Чего не бывает! Но скоро дошло до болей, усилился кашель, стало одолевать недомогание. Пришлось ехать к врачу. И пока по груди и бокам гулял докторский стетоскоп, отец без труда читал на непроницаемом с виду лице врача все, что вскоре подтвердилось анализом.
Да, метко метнула косая «дротик» свой. Тут уже не увернуться. И не бывает при этом счастливых рикошетов да легких контузий. В самую точку попадает.
Сколь же было все серьезно, отец понял по нечаянно оброненной врачом фразе:
— Открытая форма…
Да только и на этот раз обмишулилась смерть. Устоял отец. Затянулись каверны, окрепло дыхание, пропали хрипы в груди.
И опять каждый день, чуть свет, на бригадный двор. Затемно — домой. Беспокойна бригадирская должность.
ЧАСТЬ 1
1
От сельсовета до нашей хаты десять минут торопливого хода. И каждая минута, нет — каждый шаг нагнетает в мозг, в душу, в сердце тревогу.
Война…
Война…
Война…
Это короткое слово, только что услышанное там, в сельсовете, после телефонного звонка из города, тотчас было переплавлено сознанием в еще более короткое — «сыны».
«Сыны…
Сыны…
Сыны…»
Их трое, и все далеко от дома.
Отец невольно прошептал их имена, и это было для него как три крика о помощи.
Он вышел на крыльцо сельсовета и остановился, точно забыл, в какую сторону идти. Но остановило его другое: каким-то чудом уцепились за краешек памяти, будто занозив ее, странные, чужие, ненужные слова, только что сказанные кем-то из селян. И уцепились слова эти так, что заставили на миг забыть все другое.
Но сами слова пока какие-то трудноуловимые: есть они в памяти и в то же время нет их. Заволокло дымом, рассеяло внезапным взрывом тревоги. И слова, и того, кто произнес их.
Отец стал напрягать память, пока не вспомнил. Ну да, ну конечно же так и было сказано:
— Германца-то? Расколошматим. Ага…
Сразу вспомнился и говоривший: это же Захар Вовк.