— Так и мне ж по тому самому делу спешить надобно. Боюсь, не прошлось ли по пшеничному клину. На взгорке он. И почти что на сжин приспел. Если ударило, то, знать, смолотило и провеяло зараз.
Они вышли вместе, а за огородами кивнули друг другу и заторопились, заторопились: Павлантий — к себе в село, где председательствовал тогда в колхозе, а отец — на бригаду.
…Топляк (это имя так и осталось за ним) не был счастливым. Не угадал отец.
Мать рассказывала:
— Табун-то из колхоза погнали загодя, в предодни тому, как немцам прийти. А Топляк возьми и отблудись по дороге. И своим ходом заявился он обратно. Сегодня заявился, а завтра — немцы. Ну и не знаю, что да как было, а, глядим, вон что получилось. Облюбовал Топляка немецкий офицер для верховых прогулок. Стать и осанка были у коня крутые, на загляденье, бег прыткий, несущий такой, без рысистой тряски. Брал в галоп резво, да и плавно, что тебе птица на взлет… Ну, видать, и завлекся немец Топляковым галопом не в меру-то. Дальше привычного проскакал. А там, из глухого места, пальнули по нему как раз. Одной-то вишь пулей немца наповал, а второй — Топляку в ногу. Так и остался, бедняга, хромым… Только эта беда — еще не беда. А вот боль-то сердешная: озлясь, немцы все ближнее село — Лиственки — подчистую спалили. И людей там постреляли без разбору…
…В один из своих первых послевоенных приездов в село я, возвращаясь как-то пешком из заречья, встретил у мостика через Росницу подводу. Возница мне был незнаком. А может, за давностью я не узнал его. Не узнал бы и Топляка, если бы не его приметно солнечная масть да не рассказ матери о конском увечье.
— Топляк? — невольно вырвалось у меня.
Возница, молодой небритый мужчина, удивился.
— Откудова знаешь-то?
— Да вот… давние знакомые…
— А-а…
Я долго смотрел вслед подводе, узнавая и не узнавая в этой хромой лошади былого голосистого резвуна. Широко и пронзительно взрывалось когда-то над Росницей, над всем выпасным лугом его веселое, сильное ржанье…
Подвода поднималась от моста в гору, и я видел, как, припадая и припадая вправо, словно все время ступая одной ногой в дорожные колдобины, Топляк старался и тут, на подъеме, не убавлять свой привычно торопливый шаг.
Было это совсем близко от того места, где в нежданный день летнего паводка отец и Павлантий вытащили из разыгравшейся воды утопавшего жеребенка.
Не для того ли вытащили, чтобы и коню горько довелось познать великое военное бедствие?..
«— …Крепко привязал-то? — выкликнулось мысленному слуху из прошлого.
— Крепко…
— Ну давай!..»
…Унесла Росница воду, а вот голоса, что звучали над ее небывалым разливом, живут.
14
И еще вспомнилось мне.
В руках у меня «похоронная», рядом, отвернувшись к окну, — мать, а вокруг отчужденность и пустота. В хате почти все то же, что было при отце, и вместе с тем все уже как бы иное: утратившее смысл, ненужное, даже угнетающее.
Потом, с течением тех немногих часов, что я провел дома, все заново ожило для меня.
Все, до последней мелочи.
И не только ожило, а еще наполнилось и новым значением, часто непредвиденно красноречивым. В поле зрения оказывалась какая-либо из вещей, и от нее прорывался в прошлое, в довоенную жизнь нашей семьи, сноп света. А в свете том, в его расширяющейся дали мгновенно оживал отец. Контрастно высветленный, никогда и никуда безвозвратно не уходивший, наполненный спокойной энергией хлебороба и главы семьи. Образ его тут же заслонял собой то, что напоминало о нем, и я по-новому прочитывал давно знакомые мне страницы «домашней хроники».
В мире нет ничего быстрее мысли, и я то и дело переносился ею в наше село, на порог отчей хаты…
У нас в горнице, на самодельном столике, где появился и первый букварь (пошел в школу брат Федор), и самые первые в доме ученические принадлежности — линейка, циркуль, транспортир, лекало, — на этом столике, в один из дней, когда был школьником уже и я, прибавился еще один предмет. Как и все другие, он считался «учебным пособием», но занял на столике особое место…
Мать рассказывала:
— Были мы с отцом в городе. Сустречь покрова́м аккурат. Землю кой-где уже прихватывало, зима прямо глазу виделась, и думка в голове, само собой, одна стояла: зимнего чего купить. Из одежи. Кому ботинки, кому пальтецо. Давненько и для самого его, отца значит, приглядывала я подходящую одежину потеплей. Пообносился он к тому времечку. А пора была горюшная, тридцать третий год, только-только из голодовки выбираться начали. Все, что раньше нажили из вещей, проели. Ну и присматривались мы в магазинах — чего б такого купить, чтоб не дюже накладно. Приглядели, помню, одному ботинки, другому шапку да сорочку, третьему штаны. А как до самого очередь дошла, махнул рукой и шутливо так сказал:
«Погодим со мной, Мань. А то шибко хату обновами завалим».
И как-то потайно отвел глаза. А я это самое в нем уже знала, потому поняла: что-то задумал он по-своему сделать.
Спросила — смеется опять:
«Может, я весь белый свет хочу в дом».
«Какой это, — спрашиваю, — белый свет?»
«А такой, — говорит, — круглый».
Я рассердилась, а он опять весело так мне: