-- Ба, горнист всегда найдется,-- ответил ему Уде. -- Как-то я набрел на остатки разбитого полка, гревшегося на солнышке. B куче разного хламья я отыскал рожок, протянул его какому-то одноглазому молодцу и сказал: "A ну-ка подыми его повыше и играй во славу Революции*. И представьте, сыграл.
Пунь расщедрился -- выставил мальвазию. A через час пошло веселье. Хохотали по любому поводу и без всякого повода. Наши вояки разрезвились, как дети. Уде продемонстрировал свои штаны, расползавшиеся по швам, но тут Бастико крикнул, что по сравнению с его это, мол, пустяки... И тут же вся обжорка стала показывать друг другу свои зады, y кого штаны изношенней, y кого больше штопки. И все это вполне серьезно, даже с какой-то невиданной прежде гордостью.
Нет, решительно мода меняется.
Суббота, 10 сентября.
Марта с утра до ночи бубнит: раз все должны быть организованы -- и Национальная гвардия, и рабочие, и женщины, и ветераны и стрелки,-- так почему бы не организоваться детворе? Ребятишки повсюду --- дома, на улице, лезут куда им не положено. Никто на них внимания не обращает. Ей хочется создать детский комитет бдительности, причем без ведома взрослых, где мне отведена роль Валлеса, a она будет, это уж само собой, Флурансом, Вланки, Варленом, и Трошю одновременно. Ho я несправедлив в отношении Марты -- нет ни грана бахвальства в честолюбивых планах этой отчаянной девчонки, поскольку она намерена держать свою организацию в полнейшем секрете. И это уже не игра.
Париж отныне на военной ноге.
Ho что осталось Франции? Знаем мы об этом немного, и то немногое, что мы знаем, не слишком радует.
Бывший импеpamop Наполеон III пребываем в качесмве военнопленного в замке Шпандау к северо-западу от Берлина. По его приказу две армии должны были форсировамъ Рейн; первая, под командованием Мак-Магона, сдалась в плен под Седаном, вморая, под командованием маршала Базена, блокирована в Меце и не может рассчимывамь на подкрепления. Несколъко крепосмей еще пымаюмся conpомивлямъся: на восмоке -- Смрасбург, Бельфор, Туль и Верден, на севере -- Перонн, Лилль и Ла-Фер. Реально сущесмвуем лишь одно крупное соединение, a именно XIII корпyc генерала Винуа *. Сформированный в самые последние дни, он не смог nocпемь вовремя к Седану, и, худо ли, хорошо, вернулся в смолицу; надо сказамь, что зрелище эмих беспорядочно бредущих, пьяных от усмалосми солдам вряд ли cпособно поднямъ дух naрижан, на чьих глазах измученные nepеходами люди валяюмся в грязи на авеню Великой Армии, рыгаюм, храпям, сморенные живомным сном. Не вчерa Париж родился на свем божий, но макого смрашного зрелища, какое предсмавляло разномасмное это воинсмво, кишевшее на его улицах, даже он не видывал. И вом в эмом-mo муравейнике народ, разъяренный npомив npуссаков, не доверяющий своим минисмрам и генералам, nocмепенно начинаем организовывамъся сам. Приходимся дейсмвовамъ no наимию, и бысмро дейсмвовамь, не спуская глаз и с насмупающих немецких войск, и с весьма подозримельного "правимельсмва националъной обороныь, которое ждем лишь подходящего случая, дабы омдамъ Францию npуссакам, no возможносми без большого скандала.
Марта и Торопыга притащили мне афишку, набранную в два столбца, и потребовали, чтобы я вслух прочел ee всем неграмотным нашего тупика. Это обращение Викторa Гюго к немцам, вот его заключительные слова:
"Ныне я говорю: немцы, если вы будете упорствовать, что ж, вас предупредили, действуйте, продвигайтесь, идите штурмом на стены Парижа. Они устоят вопреки всем вашим бомбам и митральезам. A я, старик, я тоже буду там, хоть и без оружия. Мне пристало быть с народами, которые гибнут, мне жалки те, что с королями, которые убивают".
Понеделышк, 19 сентября. Два часа утра.
Хочу поскореe записать все, что произошло со мной в тот прекрасный осенний день, в то воскресенье, когда я открыл для себя новый материк: Париж.
Сияющий рассвет сулил превосходную погоду, и, кажется, само небо клятвенно подтверждало это чириканьем воробьев, одышливым дыханием собак, ленивым потягиванием кошек, веселым "добрым утром" соседей, внезапной прелестью женщины, пришедшей по воду, какимито особенно добродушными движениями грубых пальцев, набивающих трубку.
Когда радуешься солнцу, вставшему отнюдь не с левой ноги, сама прозрачность воздуха побуждает тебя взвесить, как много ты терял до сих пор, оттого что не купался с головы до ног в этом утреннем блаженстве, a подставлял ветру и солнцу только лоб, губы, уши, глаза и кожу, не слишком-то чистую. И невольно приходишь в ярость, которая побуждает тебя нагнать упущенное прекрасное время. Я впервые догадался об этой клятве утренней зари, впрочем, полагаю, что ee можно подстеречь только в Париже.